Созерцая собак | страница 24
Не знаю, как получилось, но вдруг я его отпустил. Наверное, понял, что жизнь брата в опасности.
Разумеется, он наябедничал, к тому же у него остался след, которым он долгое время безумно гордился.
Мать лишь вздохнула, поглядев на меня с немым вопросом: неужели я и вправду ее родной сын?
Отец увел меня к себе в комнату и, несмотря на то что был атеистом, рассказал библейскую историю про Каина и Авеля, из которой я понял только, что Каин был плохим, а Авель хорошим.
Не знаю, почему я смолчал и не нажаловался, что Торгни украл мои стеклянные шарики. Ведь отец жестко придерживался мнения, что кража вещь совершенно неприемлемая, а ложь — еще хуже. Но не думаю, что я хоть словом об этом обмолвился.
Я даже не помню, в чем заключалось мое наказание; возможно, меня на неделю лишили карманных денег. Побои в нашем доме были не приняты — по словам моего отца, образованные люди выше этого.
Лучше всего я помню странное чувство или идею, которая постоянно меня мучила. Может, она и раньше была у меня, но после того дня стала еще яснее и отчетливее. Она отличалась некоей двойственностью: с одной стороны, я чувствовал себя «злым», а с другой стороны, у меня было такое чувство, что вообще-то я имею полное право быть таким, какой есть, это была справедливая злость, данная мне природой, мир устроен так, что я могу дать выход этой злости, возможно, меня даже должны чествовать за нее.
Теперь я понимаю, что тогда мне, видимо, приходилось выбирать одну из двух крайностей: почувствовать себя человеком «низшего сорта», а других воспринимать как «хороших и правильных», или, наоборот, себя посчитать хорошим, а других плохими.
Мне кажется, я до сих пор ношу в себе одновременно два этих противоположных суждения, как бы странно это ни звучало.
Наверное, мне надо подробнее рассказать о моем отце, который умер, когда мне было пятнадцать лет. Тогда я не понимал его по-настоящему, я находил его почти нелепым. Сейчас, приближаясь к тому возрасту, в котором он меня родил, я думаю, что начинаю лучше его понимать и даже вижу между нами много сходства.
Он тоже был учителем. (То, что я стал учителем, «запланировано» не было.)
Помню, как на наших семейных прогулках он всегда называл латинские имена цветов: «Anemone nemorosa»! «Anemone hepatica»! — эти цветы больше не были обычными подснежниками, они приобретали достоинство, благословение и гордость.
Мать фыркала, услышав латинские названия, и, наверное, иногда это действительно звучало словно вызубренный урок. Но теперь мне кажется, я понимаю, к чему стремился отец: он хотел вызвать к жизни своего рода архаический «чистый мир», в котором вещи не живут под своими будничными именами, а становятся возвышенными, воскресают в своей идейной первозданности. Не стоит забывать, что отец происходил из бедной семьи, он всегда боролся, чтобы приблизиться к Парнасу, штудировал мифологию и много учился. Образование было его религией, лексика и грамматика стали священными науками. В то же время его железной хваткой держал невыносимый перфекционизм.