Стихотворения и поэмы | страница 23



Но слова старших о таких делах легко пробегали по поверхности детской души, и мир казался, беря его вообще и забывая о детских невзгодах, вещью весьма любопытной и привлекательной.

Отец умер в 1902 году, и зиму после его смерти наша семья прожила в Киеве. Там я, семилетний мальчик, впервые сочинил стишок, начинавшийся словами: «Иванушка-дурачок вспрыгнул коню на бочок…» Кстати сказать, письму и чтению первым учил меня отец, и — диковина у нас в те времена — на украинском языке. Первая книга, которую я прочитал, был «Робинзон» в пересказе Гринченка. Еще один стишок, написанный каракулями в ту зиму, я запомнил до последнего слова. Вот он:

ПРОШАК[15]
Ішов прошак обідраний,
Од всіх людей обижений.
Шкода мені прошака,
Що у нього гірка доля така.
Але я проти бога не іду,
А за старця
Молюсь і ввечері, і вранці[16].

(Как видно из последних строк, «убеждения» у меня по тому времени были довольно умеренные).

С зимы 1902–1903 года и до 1907 или 1908 года я жил почти все время в селе.

Отец мой, а за ним и старшие братья не водили компании с соседними помещиками. Исключение составляла только семья врача Юркевича, который оставил практику и «осел на земле», и два-три окрестных чудака, которые нет-нет да и заезжали к нам в гости. Вообще же я вращался среди своих одногодков — крестьянских ребят, с ними рос, с ними учился понимать жизнь. Вспоминаю сероглазого Андрия, внука большого приятеля отца, Олексы Романенка. Занятный, живой мальчуган с очень буйной фантазией, Андрий с годами стал человеком довольно унылым, промышлял — земли у него был небольшой клочок — сапожничеством и умер пьяный за бутылкой дрянного самогона… А какие у нас были хорошие мечты, как весело катались мы зимой на салазках, как искренне любили друг друга! И Василька помню, моего двоюродного брата, с длинными на удивление ресницами, — он тоже рано умер. И многих еще, и необычайно ранние проявления наивной, а все-таки любви — синеокую Ганю, сестру Андрия, и первые поцелуи с нею; черноволосую Горпину, — я не только ее, но и всю ее родню — двух старших сестер, отца и братьев, игравших на сельских свадьбах на скрипке, трубе и барабане, — считал каким-то совершенно особенным, неповторимым в мире чудом, при одном воспоминании о котором начинало по-особенному биться сердце.

Но самое большое место в этих детских воспоминаниях занимает мой приятель Ясько Ольшевский, сын очень бедного сельского «шляхтича» — чиншевика[17]. Это мы с ним терпеливо зябли на морозе, ловя синичек и снегирей, это мы с ним пропадали целыми днями на пруду, ловили уклеек, пескарей, лещиков, окуньков, это мы с ним бросались, как гончие псы, на звук охотничьего выстрела, с ним ранней весной, проваливаясь по колена в мокрый снег, бегали слушать первых жаворонков. Ясько, старший меня летами, был неистощим в выдумках. Своего рыжего песика Какваса он объявил первоклассным легавым псом, и, взяв этого Какваса на ремешок, мы с самодельными луками ходили на охоту и даже стреляли в куропаток, разумеется, без всякого для этих птиц ущерба. С ним ходили мы по вечерам, когда повзрослели, на село и, уверенные в своей неотразимости, распевали совсем «по-парубочьи»: «Ой, зацвіла черешенька у саду…» Я вел мелодию, Ясько вторил… С этим же Яськом в 1905 году, когда «флюиды» революции тронули человеческие сердца, когда в доме или в клуне у дяди Тодося, завзятого садовода и большого мудреца, собирались люди послушать заезжего агитатора и вообще творились таинственные и удивительные дела, когда ежевечерне на горизонте багровели зарева пожаров, мы провели своеобразную демонстрацию: прошли мимо волостного правления, распевая «Марсельезу». Никто, понятно, не обратил на нас внимания, но как мы сами гордились этим своим поступком!