Том 2. Черемыш, брат героя. Великое противостояние | страница 122



– Ты, деточка, не надо так… Все мы на тот коленкор смётаны. А он тебе кем приходился-то, сродственник?

Я отчаянно мотаю головой.

– Летов-то ему уже много было?

Я опять мотаю головой.

– Стало быть, не в свой срок, – сочувственно вздыхает старуха.

На ближайшей станции артиллерист, осторожно поддерживая меня за локоть, помогает мне сойти.

– Виноват… вам, конечно, не до того, – говорит он неуверенно, – только ответьте: это вы сами, не ошибаюсь, исполняли Устю в его картине?

Я, закрыв глаза, молча киваю. Артиллерист мнется, поправляет новенькую фуражку:

– Какой знаменитый человек был!

Был – и нет теперь уже Расщепея! Господи, как я его любила! Зачем только я уехала из Москвы? Нет Расщепея… «Да, Симочка, вот это действительно бывает только раз в жизни…» Если бы только он позволил, я бы сама сейчас умерла. Но он уже ничего не может позволить, а если бы он был жив, он бы запретил мне это.

Почти ничего не видя, вернее, ощупью я беру билет обратно в Москву, сажусь в первый попавшийся поезд.

. . . . . . . . . .

На улицах Москвы висят афиши нового фильма: «„Мелкий служащий“, постановщик Александр Расщепей». На Дворце кино, во всех газетах его большие портреты в черной рамке. У колонн, увитых черным крепом и еловыми ветвями, толпится народ. Длинная очередь вытянулась по улице – это идут люди прощаться с ним.

Чья-то рука крепко берет меня за плечо. Лабардан, страшный, красноглазый, с сизыми, небритыми щеками, проталкивает меня в дверь дворца. Он бормочет что-то несвязное и вдруг начинает плакать, прижавшись щекой к моему затылку. Я чувствую, как бегут мне за шиворот горячие капли.

– Так и умер… с книгой… Фламмарион… Вернулся после просмотра, лег читать, а утром пришли…

Тишина. Осторожные, шаркающие шаги многих ног и легкое сипение юпитеров. Всё те же знакомые юпитеры освещают его, журчит аппарат, и заплаканный Павлуша дрожащей рукой крутит ручку и все протирает, все-то протирает стекла объектива!..

Это последняя съемка Александра Расщепея.

Меня ставят в почетный караул. Я вижу рядом с собой стоящую у гроба прямую, строгую Ирину Михайловну; она поправляет складку материи. Я понимаю: этим жестом, легко касаясь его пиджака, она как бы подчеркивает – это прежде всего ее горе… И мне обидно. Она стоит прямая и гордая в своем ревнивом горе, словно ни с кем не хочет делить его. Красными, будто неузнающими глазами смотрит она поверх меня.

А я никак не могу себя заставить взглянуть туда, где под склоненным алым знаменем – его голова, залитая сиянием прожекторов. И я не плачу сейчас. Но все во мне пересохло – горло, глаза; я только чувствую, что меня начинает раскачивать.