История свободы. Россия | страница 38



Я вовсе не хочу сказать, что если бы Герцен и его друзья не прочли Сен-Симона, либо если бы Белинский с Тургеневым в самый подходящий момент не прочли Жорж Санд, либо если бы в Россию не ввозили контрабандой трактаты Пьера Леру, Луи Блана или, если уж на то пошло, Фурье и Фейербаха, то в 40-х годах XIX века не было бы никакого общественного недовольства, никаких кающихся дворян, а в 60-х – никаких заговоров, репрессий и, хотя бы в зачатке, организованного революционного движения. Такое утверждение нелепо. Мне просто хочется отметить, что русская мысль и литература приобрели известные нам формы прежде всего благодаря влиянию, оказанному на конкретные слои русского общества 30–40-х годов XIX века данными французскими доктринами и возникшими на их основе дискуссиями – особенно теми, что касались искусства. Не знаю, была ли это прямая причинно-следственная связь или просто благоприятное стечение обстоятельств, в любом случае именно сенсимонистская закваска и вызванное ею противодействие указали Герцену и Белинскому направление, которому оба они остались верны до конца. Процесс, в течение которого это конкретное семя было заронено в ту необыкновенно плодородную почву, которую являли собой молодые русские интеллигенты, взыскующие идеалов, сыграл, как мне хочется верить, более значимую, чем принято считать, роль в развитии русского либерализма и русского радикализма, как умеренного, так и революционного. Отсюда естественно следует, что доктрина эта должна была буквально преобразить главную фигуру этого периода – Белинского, являвшего собой ярчайший, беспримерный образец обеспокоенного нравственными вопросами литератора; сила его влияния (о которой равно свидетельствуют популярность его идей и сопротивление им) на мысль и дело в его родной стране, а затем и в остальном мире кажется мне доселе недооцененной по достоинству.

Таков мой первый тезис. Я хотел бы дополнить его вторым, а именно подчеркнуть, что ни Белинский, ни кто-либо из его друзей ни разу не поддались искушению той привычной для нас идеи, будто искусство, и в особенности литература, не может состояться как искусство, если оно не выполняет прямую социальную функцию – не становится оружием в борьбе прогрессивной части человечества. Как близко ни подходил бы порой Белинский к этой мысли, требуя, чтобы искусство забыло приличествующие ему задачи и обслуживало посторонние потребности, он никогда не путал искусство с нравоучением и тем более с пропагандой в любой форме. В этом смысле Чернышевский и Добролюбов, Плеханов и советские толкователи, взявшие у Белинского только то, что им было нужно, исказили его образ.