Двадцатый век. Изгнанники: Пятикнижие Исааково. Вдали от Толедо. Прощай, Шанхай! | страница 7
Так вот, если ты спросишь меня о смысле всего случившегося за эти две войны и в перерыве между ними, я по традиции отвечу тебе вопросом на вопрос, на который нет ответа: «И зачем, в самом деле, мы жрали это дерьмо?!»
Не знаю, брат мой, получишь ли ты это письмо, ведь и ты — как лист, унесенный ветрами судьбы и случайности, которые с вашей, марксистской, точки зрения рассматриваются как заурядная закономерность, которую вы — марксисты — умеете так чудесно предвидеть и еще чудесней объяснить причины, по которым ваши предсказания не сбылись. Но кто же мог предвидеть или предсказать, кроме Иеговы или Яхве[3], от которого ты отвернулся (я тебя ни в чем не упрекаю, каждый имеет право на свой выбор), кто мог предвидеть, что ты, добрый раввин из нашего местечка под Дрогобычем, впоследствии станешь профсоюзным активистом и председателем клуба атеистов? Мог ли кто-нибудь предвидеть, что наши пути снова пересекутся у колючей проволоки концлагеря Флоссенбург и что она, эта лагерная проволока, символ и дорожный указатель нашей эпохи, разведет нас на перекрестке — ни туда, ни сюда?
Знал ли кто-нибудь на земле, в аду или на небе, что судьба будет к нам столь щедра, и вместо газовой камеры или еврейского рая вновь позволит нам встретиться — ты помнишь, что это была за радость? — в ГУЛаге, где-то на краю света, в Казахстане. Но тебе, зеку 1040-260 П, как политическому, путь лежал налево, рыть Беломорканал имени Сталина, а мне, зеку 003–476 В, как военному преступнику и предателю родины, возвращавшемуся из глубины архипелага, где я был переводчиком пленных баронов, фельдмаршалов и прочих кавалеров Железного креста с Дубовыми листьями, сумевших общими усилиями, слава Богу, так эрудированно проиграть и эту войну, путь лежал в другую сторону. Для меня, ничтожного еврея, рядового австро-венгерской армии, а затем — честного советского труженика пошивочной артели № 6 (бывшего ателье моего отца «Мод паризьен», ты помнишь?) — так вот, для меня было великой честью обслуживать кавалеров Железного креста с Дубовыми листьями. Узнав, что я простой солдат, они заставляли меня драить им сапоги и носить манерки с чаем, на поверхности которого плавали круги жира, но так никогда и не узнали, что, свернув за угол лагерного барака, я ссал им в их чай — однажды даже барон фон Роденбург, которого, помнишь, русские сцапали в туалете Лейпцигского вокзала, когда он переодевался в платье прислуги, чтобы драпануть к американцам, так вот, этот барон однажды заметил, что у чая какой-то странный привкус. В ответ я пробормотал, что на ужин нам давали суп с репой, а он высокомерно поинтересовался, что общего может быть между репой и чаем, на что я позволил себе сказать, что все явления нашего бытия находятся в таинственной метафизической связи. Барон посмотрел на меня сквозь монокль и изрек: «Ты — типичный еврейский горе-философ». И ведь он был прав, этот господин барон!