Искатель, 2013 № 05 | страница 45



И сразу — шальное: а ну как сунусь? Отгоняю: рано пока. Но идея — репей. «А вдруг сразу все узнаешь? Или, может, ты просто боишься узнать?» Держусь еще сутки. Потом не выдерживаю. А там — эх, кто бы осмелился сомневаться! — тот же злой домофон. И нем, и глух закрытый подъезд. Час, а может, и больше, шатаюсь около него, время от времени покалывая себя сомнением: а тот ли теперь это дом? Наконец дверь открывает девочка лет десяти. Она не то удивленно, не то испуганно смотрит на меня своими черными глазами — огромными из-за толстенных линз очков, а потом соскакивает с крыльца и исчезает за углом. Ручка двери — в моих торопливых руках.

Чем ближе заветный этаж, тем выше обороты сердечного двигателя. Вот и дверь — железная, незнакомая. А за нею женщина — как вторая такая же дверь. «Кого вам?» И вот тут-то нападает настоящее замешательство: я толком и не подготовил вступительную речь! За спиною у женщины показываются два мужика — огромные и тоже совершенно мне неизвестные. «Простите. Кажется, ошибся». И, в обратном порядке отсчитывая ступеньки, костерю себя: ну почему, почему ничего не обдумал заранее?! ДЭЗ, райсобес, страховой агент, новый сосед — да кто угодно! Главное — войти! Но вместе со свежим воздухом, очистившим ноздри от подъездной вони, в голову влетели мысли потрезвее: а зачем, собственно, туда так нужно было входить? Даже если там — ОН, что тогда? Быка за рога при всем честном народе? Ты нелеп! Едва-едва улизнул от этих морд — и ну снова суетиться! Замри хоть на время!

И вот я снова взираю на недо-Ленина. Да, так его зовут. Он виден почти отовсюду. Посреди двора, окруженный с трех сторон рядами окон, взирает со своего постамента на провинциальную сирость маленький Ильич с отколотой левой рукой. Свергнутый в девяностые и восстановленный в начале двухтысячных, он был два десятка раз искалечен и подлатан, сотни раз облит краской и бесчисленное множество раз оплеван и обмочен. В конце концов власти отреклись от вождя: не представляет, мол, культурной, и прочее… Но бдительность и рвение местных коммунистов никогда не позволяли изничтожить его до конца. В последние, аполитичные, годы памятник перестал возбуждать вандалов, и к нему уже относились с ироничной нежностью — как к юродивому. Кто-то даже иногда сметал с него пыль. Вот только во взгляде покрытой щербинами бетонной головы вместо положенной ленинской мудрости уже давно сквозит гоголевская грусть.

Опускаюсь рядом на дряхлую лавочку. И замечаю: наблюдают. Нет, «наблюдают» — слишком бесстрастно звучит. Я протагонист на сцене провинциального театра. На крыльце подъезда, откуда я вышел, стоит женщина из той самой квартиры. Рядом с нею — две старушенции. Сразу в нескольких окнах, на втором, на третьем, на пятом этажах застыли фигуры. В окнах соседних домов тоже шевелятся занавески и мелькают головы. Лиц, разумеется, не видно, но на них наверняка одно выражение — то же, что и у матроса, увидавшего с мачты таинственный берег. Страх превращает желудок в черную дыру, норовящую всосать в себя не только тело хозяина, но и все пространство вокруг — вместе с памятником, домами и их обитателями. Я креплюсь, сдерживаюсь, не бегу. Все скудные силы направлены на то, чтобы не дать повода в чем-то меня заподозрить. Вот так, вот так, посиди немного, нагнись, завяжи шнурок, неторопливо оглянись вокруг, зевни… Шире! Во-о-от! А теперь не спеша поднимайся и… не спеша, кому говорят! И двигай! Да не к своему подъезду! В арку — и из двора!