Влюбленный демиург | страница 65



и построенное на другой рафаэлевской легенде (Вацуро, проанализировавший эти стихи, полагает, что их автором был Н. Колачевский, один из питомцев Благородного пансиона[199]). Здесь небесные звуки возносят душу художника в те самые эмпиреи, куда улетает Рафаэль у Шевырева, – но итогом этого транса становится не смерть, а, напротив, живительное нисхождение благодати на землю: «И движимый небесным вдохновеньем, Воспрянул он – взял кисть – и начертал – И целый мир с немым благоговеньем Пред образом Пречистой Девы пал».

У Теплякова романтический паломник, подвизающийся в роли путешественника, мечтает увидеть, наконец, софийный «первообраз» красоты, подняться к ее нетленному источнику в мире идей:

Быть может, мне души всемирной созерцанье
Открыло б ангелов мечты
И первообраз красоты
И мысли Вечной в нем сиянье!..[200]

В «Арете» у Раича философская оппозиция «мысли» и ее воплощения (а также сущности и явления, аристотелевской причины и действия) скорректирована догмой о грехопадении. Ангел-наставник втолковывает герою поэмы – Арете, изумленному великолепием рая: «– Но что же эти чудеса В источнике первоначальном? Нет, вам в краю земли печальном Непостижима их краса». Арета тогда вопрошает:

– Не то же ли и в нашем мире?
Не слышится ли Божий глас
И там, в лесах, в водах, в эфире, –
Во всем, что окружает нас?
Не слышался ль, по крайней мере,
В давно минувшие века? –

и Ангел разъясняет ему:

– Он слышался и там, пока
В незараженной атмосфере
Ваш мир невинностью дышал,
Пока, несчастный, он не пал.
Ваш мир – мир действий, мир явлений,
А мир духовный – мир причин:
Здесь жизнь, там жизни вид один;
Здесь чистый свет, а там лишь тени[201].

Совмещение контрастных трактовок тварного мира (царство мертвых «теней», обитель зла – и одновременно зримое воплощение мудрости Божией) мы часто встречаем у представителей популистского романтизма; но вывод из этой странной комбинации обычно дается у них с какой-то топорной прямотой. Желание уйти от бытия вспять, к его сакральному первоначалу, результируется в таких случаях тем самым апофеозом грядущей кончины, какой мы уже видели в эскапистских стихах Мейснера, Тимофеева или Шаховой. Это совсем не тот торжественный итог жизни, венчающий святые труды художника, что дан в «Преображении» Шевырева, а ее компенсаторная антитеза. Их неудержимая тяга к смерти, по существу, равнозначна мейснеровско-тимофеевской мечте об уничтожении вселенной, какой бы благочестивой риторикой они ни заслонялись от читателей и самих себя.