«Дни моей жизни» и другие воспоминания | страница 11
Чем-нибудь он всегда увлекался. Бывало, как заслышу сейчас после звонка его сочный, бархатный баритон, до конца остававшийся молодым, еще из передней обыкновенно возглашавший:
— Что я открыл, друзья мои! Какой талант!
Я уже спешу его поддразнить и предупредить:
— Ну, какой вы новый талант открыли, Александр Иванович?
Но, кроме постоянных мелких «открытий», у него были в жизни три главные страсти, три полосы, в сущности все три строго отвечавшие его вечному стремлению к гармонии прекрасного, истинным служителем которого он в полном смысле слова был.
Во-первых, это был Флобер, воплощавший для него красоту ума и мысли.
Во-вторых, две гениальные артистки, русская — Ермолова и итальянская — Дузе, олицетворявшие для него красоту гения, таланта живого.
И наконец — его имение Марьинка, воплотившее для него последнюю, может быть, лучшую красоту природы и жизни.
Когда за несколько лет до его смерти я встретилась с ним после некоторого отсутствия и, шутя, по привычке спросила: «Ну что, Александр Иванович, — все Дузе? Лучше ничего на свете нет?» — он серьезно ответил: «Нет, мой друг: теперь — Марьинка. Знаешь, ничто не может сравниться с тем, как распускаются почки на деревьях».
В последние годы он стал плохо слышать. Когда он как-то зашел ко мне, — с ним уже трудно было говорить. Но ни на минуту он не терял обычного блеска и бодрости. Толковал о последней вещи Ибсена, рассказывал, какую собирается написать статью, проектировал поездку за границу — «опять с Аличкой» (он как-то возил мою сестру за границу, в виде подарка к дню рождения, когда ей исполнилось 16 лет), но осуществить этой поездки ему уже не удалось.
Глухота его установилась окончательно месяцев за пять до смерти. Он писал одной своей приятельнице: «Я глух, насколько возможно быть глухим. Понятие о звуке, о голосе, о живой речи существует для меня только в воспоминании… Я говорю мало. Мне пишут. Я погружен в чтение и в воспоминания… меня радует вид цветов, я мечтаю о той минуте, когда я усну, — я вижу сны…»
Он знал, что он неизлечим. Но к мысли о смерти относился как мудрец. Он писал своей сестре за полгода до смерти: «Нужно ли огорчаться смертью? Нет. Наш подвижный конгломерат молекул возвращается в тот всемирный хаос, из которого возрождаются живые существа. Это закон природы. Я уже давно где-то писал: вера в бессмертие души — это верх человеческого самообольщения. Действительно, подумай только: каждый из нас представляет из себя результат, в общем неважный, недостатков, слабостей, пороков и нескольких добродетелей, все это более или менее случайно, наследственно, но, без сомнения, не особенно устойчиво… И вот в силу почти обязательной доктрины это бедное «я» осуждено существовать вечно? Это было бы ужасно. Как, никогда не уснуть окончательно? Всегда влачить неизвестно где свою индивидуальность, посредственную или отвратительную? Какой кошмар! И все это в награду или в наказание. Как наказать существо бессознательное или замученное при жизни? И как наградить того, кто скажет «довольно»?» Его настроение оставалось ровным и ясным, несмотря на это медленное умирание (он постепенно лишался слуха, вкуса и т. д.).