Том 4. Лунные муравьи | страница 22
И она чудесно менялась, покорная моему желанию, жаждущая угодить мне, сделать меня счастливым хотя бы ненадолго. Порою я сам не знал, какою я ее хочу. Тогда она являлась мучительницей, недоступной и тем более таинственной, – и я понимал, что хочу именно мучений.
Я плакал без слов у зеленого кресла на коленях той любимой, которая перестала быть Олей, а потом утешенный шел опять к Оле, искал ее и находил.
Иногда она гримасничала со мной. Приходила обманно, грубо, на одно мгновенье, смеялась мне из-под широкой шляпки ночью на Невском. Но я не сержусь на нее. Со всеми это бывало. Наверно и с вами, читатель. Это мимолетный ее каприз, а она добрая, она потом придет иначе, так, как вам самому будет хотеться и нравиться.
Ну, вот, любовная история, собственно, и кончена. История, а не жизнь любовная, потому что жизнь продолжается все так же. И если б даже моя кончилась – ваша, читатель, будет продолжаться все так же. Все так же…
Странно! Иногда, несмотря на мое счастье, на меня нападает какая-то грубая, глухонемая тоска, такая зловредная, что я сам себе становлюсь не мил. Нигде не мил: ни в той половине жизни, где я живу, – думаю, говорю, ненавижу, люблю, действую, страдаю, с людьми, – ни в другой, где я или молчу, или лгу, сладко плачу или весело смеюсь, где я люблю женщин: маму и Олю.
Тоска приходит полосой. Черт ее знает откуда. И ничем ее не возьмешь, нужно терпение. Сама приходит, сама уходит.
В полосу тоски и был у меня этот разговор, который запишу кстати.
Сидел я в старом, большом, немодном ресторане. Теперь ведь пошли этакие стиль-модерны, где новейшие декаденты собираются. Я их люблю, и с декадентами знаком, но когда на меня тоска нападает – я иду в старый трактир без модернов, со старой публикой, старыми занавесями и с органом, который чуть не Лючию жарит. Достоевский это верно подметил, что тоску нашу несем непременно к трактирной Лючии.
Сидел долго, один. Пил красное вино.
Красное вино – грузное, оно тоску еще утучняет, а нам того и нужно. Зуб болит – надави его. Пусть больнее.
Наконец, я встал и поплелся к выходу, глядя в паркет. Было уж часа два ночи.
– Постой, здравствуй! – сказал кто-то около меня. Я поднял глаза.
За ближайшим столиком сидел мой давний приятель, музыкант Оайль.
Мне было все равно, я подошел и сел к Оайлю. С ним сидел еще кто-то.
– Вы ведь знакомы? – сказал Оайль.
Я припомнил, что мы, точно, знакомы. Это был довольно молодой, титулованный земец, но уж очень какой-то сытый и ясный. Знал я его мало. Оайля я скорее любил, но в данную минуту они оба мне были равно безразличны.