Мое обнаженное сердце | страница 116
Мне довольно отчетливо помнится благоговейное почтение, окружавшее во времена нашего детства все эти невольно казавшиеся фантастическими фигуры, эти академические призраки. Я и сам не мог смотреть без какого-то религиозного ужаса на всех этих несуразных верзил, этих поджарых и торжественных красавцев, этих ханжески целомудренных и классически сладострастных женщин, стыдливо прикрывавшихся либо античными клинками, либо педантично прозрачными драпировками. И весь этот люд, воистину выходящий за рамки природы, действовал или, скорее, позировал в зеленоватом свете – странной интерпретации лучей настоящего солнца. Но означенные мастера, слишком знаменитые некогда и слишком презираемые сегодня, обладали, если отвлечься от их приемов и странных систем, большим достоинством: они вернули французскому характеру вкус к героизму. Это постоянное обращение к греческой и римской истории в конце концов могло оказать лишь благотворное стоическое влияние; однако они не всегда были такими уж греками и римлянами, как хотели казаться. Правда, Давид, несгибаемый Давид, деспотичный провозвестник учения, никогда не переставал быть героичным. Что же касается Герена и Жироде, впрочем, слишком озабоченных, как и сам пророк, духом мелодрамы, то нетрудно обнаружить у них несколько легких, портящих картину изъянов, несколько пагубных и забавных симптомов грядущего Романтизма. Не кажется ли вам, что эта Геренова Дидона в своем манерном театральном уборе, томно раскинувшаяся в лучах заходящего солнца подобно расслабленной креолке, гораздо ближе к раннему Шатобриану, нежели к Вергилию, и что ее влажный взор, тонущий в кипсечных парах>5, почти предвещает некоторых бальзаковских парижанок? Но «Атала» Жироде, что бы там ни думали некоторые насмешники, чьи шуточки довольно скоро устареют, – это драма, стоящая неизмеримо выше кучи нынешних мерзких пошлостей.
Недавно, в связи с прославленными и злополучными живописцами, я осмелился употребить непочтительное слово «несуразные». Значит, не будет ошибкой, если я, истолковывая ощущения некоторых артистических натур, соприкоснувшихся с творениями г-на Энгра, скажу, что перед ними оказалась гораздо более таинственная и сложная несуразность, нежели та, которой грешили мастера республиканской или имперской школы, из которой он, однако, вырос.
Прежде чем решительно углубиться в предмет, я хочу сказать о первоначальном впечатлении многих людей от полотен г-на Энгра, которое они неизбежно вспомнят, едва войдя в святилище, отведенное его произведениям. Это впечатление трудно охарактеризовать, оно похоже (в незнакомых пропорциях) на дурноту, томление и страх, смутно, невольно напоминая обморок из-за разреженного воздуха, паров химической лаборатории или некоей галлюцинаторной среды. Это уже не детское почтение, о котором я недавно говорил, испытанное нами перед «Сабинянками», перед Маратом в ванне, перед «Потопом», перед мелодраматичным «Брутом». Это мощное ощущение – зачем же отрицать мощь г-на Энгра? – но низшего, почти болезненного порядка. Почти отрицательное, если об этом можно так сказать. В самом деле, надо сразу признать: знаменитый и по-своему революционный художник обладает настолько неоспоримыми достоинствами (исток которых я вскоре проанализирую) и даже очарованием, что было бы ребячеством не отметить недостаток, отсутствие, пропуск в наборе его духовных способностей. Воображение, питавшее больших мастеров, сбитых с толку своей академической гимнастикой, воображение, эта царица дарований, у него отсутствует.