Избранные | страница 70



«Какие все впечатлительные, — подумал Ворохов. — Ладно еще Марго, но Ершов… Странно».

— Картину я написал несколько лет назад, — продолжал хозяин. — Признаюсь, тогда у меня выдался не самый лучший период в жизни. Как часто бывает, все свои эмоции я выплеснул на полотно. Но именно сегодня моя работа обрела особый смысл. — Помолчав, Михаил Игоревич совсем тихо добавил: — Потому что она называется «Смерть»…

Он резко поднялся — возможно, затем, чтобы гости не успели заметить навернувшихся на глаза слез, — и вышел из зала. Минуту спустя вернулся, бережно держа картину в простой деревянной раме размером примерно метр на метр. Огляделся по сторонам, прикидывая, куда ее пристроить, затем водрузил на спинку дивана, после чего, явно избегая смотреть на творение рук своих, отвернулся к окну.

Ворохов поднялся — как-то неловко, зацепив столик, на котором жалобно зазвенела посуда. «Почему я так разволновался? — подумал он. — Неужели это тот самый „священный трепет“, который испытывают, предвкушая встречу с безусловным шедевром? Да, наверное. Видимо, после гудковской „Композиции номер семь“ я уверовал, что все „мечтатели“ — действительно гении. Что ж, у меня есть прекрасная возможность в этом убедиться».

Он подошел к дивану — и испытал шок.

На небольшом полотне был изображен глубочайший каньон, причем в самом зловещем ракурсе — прямо сверху, как будто художник работал кистью, выглядывая из кабины зависшего над пропастью вертолета. Эффект был потрясающий — зритель словно заглядывал в распахнутую рану. Сначала взгляд отмечал рваные края ущелья: ни дать ни взять поработал пьяный великан — хотел развалить мясницким топором землю-матушку на две половины, да задергалась рука, не рассекая, а кромсая неподатливую плоть. Вот и остались по всей кромке исполинские заусеницы, как оскаленные каменные клыки. От них, едва заметно сужаясь книзу, спускались до первого уступа изломанные, пронизанные кое-где ледяными прожилками стены расщелины.

Уступ — узкий, но вполне надежный — казался благословенным оазисом посреди тоскливой пустыни. На нем даже существовала жизнь — в трех местах виднелись прижавшиеся к стене корявые деревца. Однако удивительная магия картины заключалась в том, что зритель должен был непременно пройти все круги ада. Поэтому взгляд, обежав уступы, тут же вновь срывался вниз, растекался по стенам, еще более мрачным, чем прежде. Их прочерчивали длинные острые тени — даже мельчайшая неровность, встречая отвесные лучи далекого солнца, отбрасывала в бездну угольно-черный «хвост».