Гамлет шестого акта | страница 97
Я не спал до утра. Наутро мы уезжали… Я говорил вам, что не встречал среди ровесников друга… Но этого человека… Я сбивчиво проговорил ему на прощание несколько слов благодарности. «Grazie, amico mio» Мне так хотелось, чтобы в ответ он тоже назвал бы меня другом… Я загадал, что тогда непременно вернусь сюда — и навсегда…
— Но он этих слов не произнёс?
— …Нет. Этих не произнёс… — лицо Коркорана было, однако, мечтательно и странно нежно. Он тихо вздохнул. — Вместо этого — я здесь. С влюблёнными педерастами, со вздорными дурочками, с братом, ненавидящим меня до дрожи и завидующим мне, с гильденстернами и розенкранцами… «Sie haben mich gequalet, geargert blau und blaß, die Einen mit ihrer Liebe, die Andern mit ihrem Haß…»[6] — вяло пробормотал он строчку из немецкого поэта. — Я давно сформирован и различаю в себе зов Божий и искушения дьявольские. Меня влечёт туда не искус, но призвание, Доран.
— Но, стало быть, всё же католицизм?
— Христос, Доран, Христос. Он находит вас там, где это угодно Ему, а не там, где это удобно вам. Этот мир отвернулся от Христа, и к теперь к Христу придёшь, только отвернувшись от мира.
— Помилуйте, похоронить себя в Богом забытом итальянском селении! С такой внешностью, одарённостью и состоянием?
— Да поймите же, Доран, во-первых, похоронить себя в лондонских клубах и в семейке ничуть не лучше, а, во-вторых, мне нельзя здесь оставаться. Подобные мне опасны на людских путях. Вы ещё этого не поняли?
— Мистер Кемпбелл и мистер Морган говорили о чем-то подобном. Но Нортоны опасны сами для себя…
— Рад, что вы начитаете это понимать. Но я — воистину дурной искус для весьма многих.
— И ваше решение твердо? Монашество?
Коркоран вздохнул.
— Нет. Это путь, с которого нет возврата. Я чувствую себя любимым Господом. Господь со мной. Но и сейчас бывают дни страшной богооставленности, ужасных сомнений, искушений запредельных. Что будет там? Глупо думать, там — покой духа. Это бой с дьяволом, а готов ли я? Вы же видите, я не тороплюсь, не делаю нелепых жестов, невозвратных движений. Это не минутный порыв: оно зреет во мне уже годы, я чувствую призвание к одиночеству и, кажется, посвящен Господу. Но страх… Гаэтано говорил, что уходит каждый второй. Уйти я уже не смогу, но боюсь остаться в монашестве, дабы не нарушить обеты, при этом кляня судьбу. При надрыве — смогу ли я переломить себя? Ошибка может иметь для такого, как я, роковые последствия, дав обеты, а затем поняв, что монашество мне не по силам, я всю оставшуюся жизнь буду чувствовать себя искалеченным. Гаэтано убедился, что это его призвание, только после долгого искуса, постриг был не началом его монашеского пути, а итогом семилетнего испытания. Он говорил, что был холоден и мало думал о женщинах в миру, но в монастыре от напряжения плоти год едва не бился головой о стены, что ни в грош не ставил свои знаки власти в этом мире, но за стенами монастыря его настигли горестные сожаления о них, искусы были тягостны и суровы. Монашество — удел избранных. Но избран ли я? Как не переоценить себя? Я боюсь, Доран.