, и валяющийся под столом набалдашник. Ты (Жан-Люк показал на меня обеими ладонями) сидишь напротив на стуле и смотришь за окно, губы твои шевелятся, будто ты разговариваешь с кем-то, но не со мной. И тут я по-настоящему просыпаюсь. За оконной рамой ясное утро. Тебя нет. Трос точка цела и спокойно стоит в углу рядом с двумя другими. Глаза, как всегда поутру, видят хорошо.
Très cher ami, друг мой дорогой, — он в упор обратился ко мне, — это не всё! Сон кончился, а действие продолжалось. Когда я собрался к тебе, то у двери привычным движением взял в руки тросточку, чтобы налить в неё мой любимый
Martell; открутил набалдашник, и тут мне в лицо полыхнул огонь так, что потемнело в глазах уже в действительности, а не во сне. Я еле добрался до умывальника комнаты, чтобы побрызгать в лицо холодной водой. Вернувшись, я машинально взял старую трость, которую тоже привёз из Метца, и пришёл к тебе. Что скажешь? Ты ведь понимаешь, что происходит!
Что я мог сказать? Ничего. Но тут у меня мелькнула одна мысль:
— А подари-ка мне ту волшебную тросточку с серебряным стаканчиком.
Жан-Люк взглянул на меня сначала с удивлением, но тут же согласился.
— Я теперь не могу даже смотреть на неё без содрогания, — посерьёзнел он. Однако тут же мой закадычный друг попытался превратить всё в шутку. — Только смотри, не спейся!
Тросточку эту я храню, а серебряную трубочку внутри использую как маленький тайник. Правда, я еще не научился элегантно передвигаться с ней. Ноги-то у меня здоровые. А Жан-Люк пьёт очень редко и только за обедом красное вино, которое присылают ему родители из Метца. Даже к рыбе ему подают красное, а не белое. От вина — белого или красного — ни один француз, думаю, никогда не откажется. Ведь это пьётся для желудка, а не ради опьянения.
Жан-Люк знал хорошо не только немецкий, но и английский. Однажды он, прихрамывая, буквально вбежал ко мне в квартиру и заявил, что хочет прочитать мне кое-что из новой поэмы Байрона. Глядя на меня сияющими глазами, он читал стихи сначала по-английски, а потом переводил их на французский язык. И вот, что я услышал:
Moscow! thou limit of his long career,
For which rude Charles had wept his frozen tear
To see in vain — he saw thee — how? with spire
And palace fuel to one common fire.
To this the soldier lent his kindling match,
To this the peasant gave his cottage thatch,
To this the merchant flung his hoarded store,
The prince his hall — and, Moscow wad no more!