Дипломаты | страница 58



— Я все скажу… тебе…

Он посмотрел вокруг: вода и холодный камень, негде уберечься и капле тепла.

— Я хочу слышать твой голос, — сказал он и ощутил ее руку у себя на груди — только и было жизни, что в теплой руке.

— Я стояла тогда в комнате и смотрела на ель.

— И видела, когда я подошел к ели?

Ее ладонь продолжала лежать у него на груди.

— Видела. Я хотела распахнуть окно и окликнуть тебя…

— Не зажигая света?

Она молчала. Ну конечно же, она и теперь не решалась уехать. Именно она, а не Клавдиев. Но что ее удерживает здесь? Мать настаивает. Мать знала о Петре и враждебно сторонилась. А может, всему виной больной брат? Нет, все в ее призвании, в работе. Она как-то сказала: «Уеду туда, и все может погибнуть, я могу не суметь там, страшно сказать, не почувствовать». Значит, все в красных скалах. Это все-таки предрассудки, но предрассудки честного сердца. Вон как ее свело и покорежило за эти дни.

— Я знаю: тебе трудно сказать…

— Нет, я скажу.

Она забралась под рукав, и ладонь медленно продвинулась от запястья к локтю.

— После твоего отъезда я говорила с Клавдиевым. Он сказал: «В Россию поедем вместе». Тан и сказал: вместе.

— Но когда это будет? — спросил он.

— Летом или осенью, — ответила Кира. — Той осенью, — уточнила она.

И вновь смятение охватило его. Нет, стена не рухнула, она существует и сейчас кажется более неодолимой, чем прежде.

— Навсегда?

Она не ответила. Только покрепче сомкнула губы и, как некогда, жгучей чернью налились зрачки.

— Ты требуешь от меня… — Она не отводила глаз.

— Нет, скажи, — попросил он; никогда прежде она не противилась с такой необоримой силой, как сейчас.

— Я скажу… Сейчас скажу, — вымолвила она, но глаза, мускулы лица, линии подбородка, даже очерк волос надо лбом, до сих пор такой мягкий, странно напряглись.

— Я не говорю о себе, но ты… дала слово отцу. — Он почувствовал, что и его голос стал непривычно жестким.

И он вспомнил августовский полдень и белое облако над самой маковкой ели, что растет под Кириным окном. Кира приподняла верхнюю доску шахматного столика, что служил и письменным столом, и пододвинула к окну. Пахнуло острым, не притупившимся за годы запахом лака и табака. «Вот здесь все», — сказала она. Петр увидел низку ярко-желтых четок; наверно, из Болгарии, подумал он. Флакон в деревянном футляре с рисунком, нанесенным на дерево раскаленной иглой. Вынул стеклянную пробочку, ощутимо улавливался запах розового масла — он не выветрился за десятилетия, тоже Болгария. Серебряный бритвенный прибор — стакан и мыльница. Янтарный мундштук с колечком по краю. Металлическая пластинка дагерротипа: человек со светло-русой бородой (вон откуда льняной отлив Кириных волос!) и полными губами смотрел на Петра. В уголках глаз, в приподнятой брови и задиристость и вызов. «Веселый был?..» — спросил Петр, почему-то хотелось, чтобы был веселым. Кира подняла неулыбчивые глаза: «Может быть, только веселым его я уже не помню». — «Что так?» — «Умер в муках». — «Чахотка?» — «Как у всех способных русских». Только сейчас Петр увидел второй дагерротип, поменьше. Он взял его: дом с колоннами, затененный наполовину кроной старого дерева. «Где-то в России?» — «В Москве, на Сретенке». — «Дом отца?» Она улыбнулась: «Да, Клавдиевых… — и стала хмурой. — Перед смертью все смотрел». — «Прощался с Россией?» — «Прощался и требовал». Петр переспросил: «Требовал?» Она помолчала. «Требовал, чтобы я вернулась туда, хотя бы я…» — «Обещала?» Вновь наступило молчание. «Да, обещала».