По обе стороны Стены | страница 73
14
Я один. Совсем один. Все разъехались. Семья — четверо в одной «Ауди», не считая собаки, — на юг, к морю. Друзья-иерусалимцы, а в прошлом киевляне, — на восток, туда, куда дальше на восток не пускает Стена.
Я один. В пустом Париже. Тишина, покой. Никуда не торопись (к телефону в том числе), не решай неразрешимых семейно-бытовых проблем (главная — куда деваются деньги? Совершенно непонятно), вставай, когда хочешь, укладывайся спать, когда вздумается, лежи и читай, сиди и пиши. Думай. Вспоминай. Размышляй о бренности существования, глядя в окно на ставни противоположного дома. Хотелось бы бескрайнего неба с клубящимися, розовыми от заката облаками и голубую полоску дальнего леса, но, ей-Богу, и в парижских ставнях своя прелесть. Им — из моего окна — лет сто, а может и больше. Как и всей улице, не изменившейся со времен Мопассана и Бальзака. В трех или четырех кварталах от меня, на улице Дуэ, жил когда-то Тургенев у Полины Виардо. И Гюго, и Густав Моро, и Ренуар, и Ван Гог, позднее — родоначальники сюрреализма: Бретон, Арагон, Превер, Дюамель — все они жили, писали, встречались, ссорились, мирились именно здесь, в моем девятом «аррондисменте», на соседних улицах. А дальше, выше, ближе к Монмартру — пляс Пигаль, та самая…
Вот и сижу. И пишу. Поглядываю на ставни. Они белые, с жалюзи — в Париже почти все такие, — большинство из них закрыто, парижане еще не вернулись с юга. А надоест смотреть на ставни, смотрю прямо перед собой, на стену. Это другая стена. Прекрасная. Фотографии, рисунки.
Внизу — мама. За вечерним чаем. На Крещатике 15. Сидит в своем кресле. Любимая поза, когда слушает, — сложенными руками подпирает подбородок. Беседует с кем-то из гостей. Все пьют чай. С вареньем. В открытую дверь видна спальня — карта Парижа во всю стену, на ней портрет Жана Габена…
Над мамой — панорама Киева. Тылы Большой Житомирской, заросшие кустарником холмы и овраги, вдали силуэт Андреевской церкви, шпиль «замка Ричарда Львиное сердце» — когда-то мальчишками играли мы во дворах его в «сыщиков и разбойников».
Над Киевом — сталинградская передовая. 1950 год. Пусто, голо.
И много-много еще фотографий… Иван Сергеевич прикуривает трубку. Огонь спички озаряет его горбоносое, с опущенными на трубку глазами лицо… Лёля Рабинович у приемника ВЭФ, закинув за голову руку, чуть хмельной, слушает, по-моему, «Болеро» Равеля… Исачок Пятигорский, любимый Исачок, самый умный, самый добрый, самый верный из моих товарищей. Никого из них уже нет — ни Ивана Сергеевича, ни Лёли, ни Исачка. О них потом. Для друзей. Для себя.