Внутренний опыт | страница 24
Веселье “пустыни" и грезы, “пустыней” порождаемой.
“Как чудесно и неискушенно и в то же время как ужасно и иронично чувствую я себя со своим познанием по отношению ко всей полноте бытия! Я открыл для себя, что прежний человеческий и животный мир, да и вообще глубочайшая древность и прошлое всего ощутимого бытия продолжает во мне творить, любить, ненавидеть, завершать, — я внезапно пробудился среди этой грезы, но пробудился лишь к сознанию, что я именно грежу и должен впредь грезить... дабы не сорваться!’ (Ницше, “Веселая наука”) {Ф. Ницше. Ук. сом. Т. 1, с. 547—548. Пер. К. А. Свасьяна} .
Есть между миром и “пустыней” согласие всех сил, всех многочисленных возможностей безумной самоотдачи, жизненность танца.
Идея о том, что он стал грезой неизвестности (Бога, вселенной) является, кажется, той крайней точкой, которой достиг Ницше. В ней играет счастье быть, счастье утверждать, отказ быть всем, естественная жестокость и изобилие сил: вот он человек — вакхический философ.
Крайне трудно дать понять, как далека “пустыня”, в которой будет в конце концов звучать мой голос, исполненный этой малостью смысла: смыслом грезы.
Непрерывная постановка всего под вопрос не позволяет действовать раздельными операциями, обязывает высвобождать, насколько это возможно, выражение мысли из плана проекта, включать все в несколько предложений: тоску, решимость и даже поэтическую извращенность слов, без которой может показаться, что угнетение взяло верх.
Несмотря ни на что, доля поэзии ограничена — она связана с областью слов. Область внутреннего опыта включает в себя все возможное. И в том выражении, в которое опыт облекает себя, он по необходимости будет и тишиной и языком. Не по бессилию. Язык находится в его власти, у опыта есть сила поставить его на службу. Но есть в нем намеренная тишина, которая необходима не для утаивания, но для выражения с большей степенью отрешенности. Опыт не может быть сообщен, если связь тишины, скромности, расстояния не меняет тех, кем он играет.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ.
КАЗНЬ
I
Есть в божественных вещах столь великая прозрачность, что соскальзываешь в озаренную смехом глубину, исходя даже из самых смутных намерений.
Я живу чувственным опытом, а не логическими объяснениями. Мой опыт божественного столь безумен, что надо мной будут смеяться, если я вздумаю говорить о нем.
Итак, передо мной тупик. В нем исчерпывает себя всякая возможность, возможное скрывается, в нем свирепствует невозможное. Посмотреть в глаза невозможному — в его выпученные, вездесущие глаза, — оказаться с ним лицом к лицу и не видеть ничего возможного — вот, на мой взгляд, опыт божественного, который подобен казни.