Анатомия рассеянной души. Древо познания | страница 16
По нашему мнению, эти категории, рожденные греческой классикой, не только могут быть применены внутри любой другой определенной эпохи, но и способны служить матрицей для различения исторических эпох. Эту операцию отчасти и проделал Ортега, правда, преимущественно по отношению к генезису литературных жанров: эпидейксис, ориентированный на абсолютное прошлое в античности (эпос, в терминах философа), судебность средних веков с попытками совещательности в эпоху Возрождения, и постепенный откат к новому эпидейксису в Новое и особенно в Новейшее время, когда эпидейктическая доминанта принимала сначала формы позитивизма и материализма, а затем паннаучного либерализма и псевдолиберальной демократии. После античности, где эстетика и познание, искусство и наука еще принципиально не различались, сливаясь в познании эстетического идеала прошлого и оставляя настоящее временем малоразличимым, а будущее достаточно предопределенным, искусство и наука начинают постепенно различаться, в особенности с позднего средневековья. Кульминацией этого сбалансированного различения были 17 и 18 века. С 19 века наука уже начала привлекать к себе внимание зрителей, то есть неспециалистов, даже в большей степени, чем искусство. Наука выходит в быт (электричество, двигатель внутреннего сгорания и т. п.) — и общеевропейский научный эпидейксис к концу века начинает свое победное шествие. Что ломает парадигму временного целеполагания личности, начинавшую было складываться в эпоху Возрождения. И приводит к торжеству познавательного эпидейксиса, то есть демонстрации массам научной мощи, причем в первой половине века эта демонстрация особенно успешно осуществлялась во время мировых войн, а во второй половине проникновения науки в тайны микромира привели к тому, что производить неизгладимое впечатление на массы стало возможно и мирным путем, посредством массовой коммуникации. Круг эпидейксиса («Зрелищ!») замкнулся.
Ортега постоянно искал общественное движение, способное противостоять катку эпидейксиса, но любая политическая декларация, либерального или социалистического толка, неизбежно выворачивалась наизнанку, отсвечивая своей показательной доминантой. Лицемерная демонстративность эпохи достигла невиданных масштабов, этот всеобщий фарс описан еще Барохой и осмыслен Ортегой, который определил лицемерие вполне традиционно как несоответствие внешнего внутреннему. Однако нынешний размах этого явления не вмещается ни в какую традицию. И, главное, сейчас стало гораздо сложнее, чем во времена Пио Барохи или в эпоху развитого социализма в СССР, распознать лицемерие. Причина этих герменевтических затруднений в том, что внутреннего практически не осталось вовсе. А все внешнее преподносится именно как искреннее проявление внутреннего, что при реальном отсутствии последнего не поддается никакой верификации. Приходится только верить или не верить (например, СМИ) на слово. Причем, сомнения обычно вызывают частности, а вся система пользуется относительным доверием.