Спортивный журналист | страница 12



Позже Экс вышла из дома, оставив повсюду гореть свет, а сундук – превращаться в дым, вылетавший из каминной трубы, – был июнь, – села в шезлонг, который стоял на дальнем от меня краю двора, и громко заплакала. Я, укрывшись в темноте за большим рододендроном, произносил слова утешений и упований, но не думаю, что она меня слышала. Голос мой стал к тому времени таким тихим, что его не слышал никто, кроме меня. Я смотрел вверх, на дым, бывший, как я потом выяснил, ее сундуком, где она держала дорогие ей пустяки: меню, корешки билетов, фотографии, квитанции отелей, именные карточки званых обедов, была там и ее свадебная фата, и гадал, чем бы он мог быть, что бы такое могло уплывать в ясную, бездыханную ночь Нью-Джерси. Оно напоминало мне дым, извещающий об избрании нового Папы – нового Папы! – разве можно поверить в это теперь, в таких обстоятельствах. Через четыре месяца я развелся. Ныне все это кажется странным, далеким, как будто случилось оно с кем-то еще, а я о нем только читал. Но тогда это было моей жизнью и сейчас осталось ею, и я отношусь к нему сравнительно спокойно. Если спортивная журналистика и учит нас чему-то, так тому, что в жизни нет темы, превосходящей важностью все остальные. Каждая из них приходит и уходит, и этого нам должно быть довольно. Любые другие воззрения есть ложь, распространяемая литературой и гуманитарными науками, в чем и состоит причина, по которой я не преуспел как преподаватель и по которой, наряду с прочими, засунул мой роман в ящик комода и больше оттуда не вынимал.

– Да, конечно, – говорит Экс и шмыгает носом. Плакать она почти перестала, хоть я и не пытался утешить ее (я больше не обладаю такой привилегией). Она поднимает взгляд к молочному небу и шмыгает еще раз. Надкушенное яйцо Экс по-прежнему держит в руке. – Когда я плакала в темноте, то думала о том, каким большим красивым мальчиком был бы сейчас Ральф Баскомб, и о том, что мне, как ни крути, тридцать семь. И пыталась понять, что нам всем делать. – Экс покачивает головой, крепко прижимает руки к животу, давно уже не видел, как она это делает. – Тут нет твоей вины, Фрэнк. Просто я подумала – будет правильно, если ты увидишь меня плачущей. Так я себе представляю горе. Бабья черта, верно?

Экс ждет, что я произнесу слова, которые освободят нас от горестей нашей памяти и прежней жизни. Вполне очевидно – она чувствует в этом дне что-то странное, что-то освежающее в его воздухе, предвестие решительных перемен во всем. И я, ее мужчина, только рад именно это и сделать – позволить моему оптимизму отвоевать для нас день, или хотя бы утро, или мгновение, свободное от горя. Может быть, это единственная моя искупающая все остальные черта: на меня можно рассчитывать, когда приходится туго. Если все хорошо и прекрасно, проку от меня мало.