Гелен Аму. Тайга. Пионерлагерь. Книга первая | страница 65



Раздав последние сценарии и схемы постановки по шагам, тексты песен, которые я целый год по обрывкам собирала как мозаику в единое целое, я уселась без сил на свой любимый приступок за колонной. Выступление «группы» Валевского было очень кстати — только бы больше ни с кем не говорить и ничего не обсуждать, хотя бы полчаса. Хочу сидеть и тупо смотреть на него, пока у меня есть такая возможность — сезон закончится и куда его занесет? Ромка вообще всегда утверждал, что музыканту в «совке» делать нечего, нужно валить «за кордон», а с таким дедом это уже и не мечты, подумаешь, Лондон, может, он заедет и еще дальше? Хочу его запомнить… Валевский собрал свою «группу» еще несколько лет назад, конечно, все нужное у них было в избытке благодаря деду; подозреваю — не каждый столичный коллектив филармонии имеет такие технические возможности. Ребята в его «группе» давно переросли пионерский возраст, и кто-то приехал специально из города только на выступление, но большинство ребят работает в «обслуге» здесь в лагере, так проще, так они все лето репетируют. Стиль исполнения скорее «панк-рок», хотя я не очень-то в этом разбираюсь, вернее совсем не разбираюсь, но у них есть много и всяких баллад, и вообще они что угодно исполняют, когда их просят. И народу в зал набилось нереально много, на выступления Валевского обычно половина «нижних» лагерей приезжает, так что дышать совсем уже нечем, а гостей становиться все больше.

А может, дышать нечем только мне? Почему, когда речь заходит о Ромке, всегда со мной так? Мне действительно нечем дышать! Он поет, находясь сейчас где-то явно не здесь, а мне выламывает грудь, причем в очень определенном месте, словно у меня между ребер под сердцем пробоина; это такое смертоподобное состояние, когда знаешь, что все уже, ничего больше не будет… То есть я помню какую-то конкретную смерть постоянно, помню это состояние, когда все понимаешь, что уже умер и не будет ничего, но краем сознания все еще стремишься ухватить самое ценное от этой жизни, что невыносимо оставить, без чего нигде, даже после смерти быть невозможно. Для меня это очень четкое конкретное ощущение, знакомое как оскомина — сколько раз так было? Сколько, если я такая живая постоянно помню всеми своими отголосками о жизненной утрате больше, чем о самой жизни? Всегда слушая его музыку, его голос, я испытываю боль, и, умирая, я каждый раз чувствую то же самое, но не физическую боль, она словно не про меня; стоит жизни прерваться, всегда чувствую силу невыносимой утраты, недостижимости самого важного, того, что и есть я.