Вступление к сборнику «Силуэты русских писателей» | страница 22
Беспорывность и апатичность Жуковского, слишком непоколебимое спокойствие его натуры, всегда ровная погода его души делают его тишайшим поэтом России. Пусть и переводит он, пусть приобщает, в умеренных долях и с большим разбором, Россию к чужому, – но так характерно для него стихотворение «Теон и Эсхин». Очень существенна противоположность обоих героев: один постоянно сидит дома, на «праге» своего жилища, другой блуждает по свету, путешествует, а потом возвращается к пенатам своим, – но с душою утомленной и разочарованной (не один ли он из первых «лишних людей»?). Сам Жуковский, разумеется, морально не Эсхин, а Теон, и даже его грезы об «оном, таинственном свете», о потусторонней будущности, не колеблют его оседлого строя и нелюбопытства его души: мечты о дали чрезмерной прикрепили его к излишней близи.
Но это не значит еще, что никогда не будет нравственно путешествовать и на одном месте непременно останется тот, кто свою даль отодвигает в бесконечность: ведь и Рылеев был религиозен, глубоко верил в иной мир и про нашу землю говорил: «Мне душно здесь как на чужбине», однако поработал же он и пострадал для этой земли, как для родины, был он спиритуалист-гражданин, одинаково послужил земной чужбине и небесной родине и страдальчески сочетал их в единую страну своей личности.
С нашей точки зрения, не случайный характер приобретает и стихотворение Батюшкова «Странствователь и домосед»: в Клите и Филалете повторяется та же антитеза Теона и Эсхина. И сам Батюшков – такой итальянский; но ведь он в чужих краях «светила севера любезного искал», на берегах чуждой Роны мечтал о созвучном Доне, и то, что от стихии языческой, от эпикуреизма, перешел он к христианству, к прославлению совести, – не есть ли это возвращение на духовную родину, в нравственную Россию, от экзотизма – к родной простоте?
Крылов – слишком оседлый житель жизни, ленивый, инертный. Живая пословица русской литературы, Санчо Панса нашего быта, он никуда не стремится – ни физически, ни духовно. В басне «Два голубка» пред нами – те же Теон и Эсхин, Клит и Филалет, две души молодого Карамзина, и нас учат тому, что не надо стремиться поверить быль с молвой, что некуда спешить и не для чего сниматься с места. Девиз Крылова: живите дома и дома будьте домовиты, как муравей.
Гораздо сложнее поставлен этот вопрос у Грибоедова. В «Горе от ума» не близко ли примирение национализма и космополитизма? Чацкий на три года в даль уехал, и уже за это одно косились на него оседлые – Молчалин, этот, по выражению Гончарова, «домашний кот», и Фамусов, презирающий и подозревающий, как и вся официальная старая Россия, путешественников («рыскают по свету, бьют баклуши, – воротятся, от них порядка жди»). У Чацкого – внутренняя потребность увидеть чужие страны; его манит светлая, синяя, разнообразная даль, он противоположен засидевшимся в моральной и физической Москве. Но благородная тоска по чужбине ничего общего не имеет с им же осуждаемой жалкой тошнотою по стороне чужой (такою тошнотой страдает Иванушка из «Бригадира»: при всем своем Париже он – родной брат Митрофанушке, доморощенный, русский, даже истинно русский…). Только то путешествие, разумеется, заслуживает своего имени, которое – не просто внешний процесс, а выражает собою идеальную подвижность, искания духа, нравственную динамику; от Архангельска до Москвы, от невежества до учености – вот какие огромные расстояния преодолевает наиболее типичный из путешественников – Ломоносов. Но после того, как Чацкий постранствует и воротится домой, ему и дым отечества будет сладок и приятен. Сумел ли, однако, герой Грибоедова сочетать в последней и высшей цельности западничество и славянофильство, не преувеличил ли он национализма? Вспомните его нападки на французский язык и фрак, в котором он видит даже противоречие стихиям… Во всяком случае, и в национализме его много благородства: Чацкий предвосхитил то высокое, то светлое и романтическое, что было в славянофильстве. Именно поэтому, в силу жестокой иронии судьбы, он, такой русский, такой привязчивый и привязанный к родине, обречен ею на изгнание: в конце пьесы он кличет карету, и в дорожной карете суждено ему отныне проводить свой скитальческий век. Предтеча того скитальца, того «исторического русского страдальца», о котором говорил Достоевский в своей знаменитой речи, не в родной стране, а по всему свету будет искать он теперь, «где оскорбленному есть чувству уголок». «Вон из Москвы!» – потому что Москва и Петербург патриотов в стиле Чацкого именно и гнали, были к ним недружелюбны.