Вступление к сборнику «Силуэты русских писателей» | страница 13
Итак, иллюзорно или реально (пишущий эти строки убежден, что – реально) основная струя художественного творчества течет по руслу бессознательности. И с этой точки зрения особый смысл получает функция критика. Если вообще его роль сводится к тому, чтобы истолковать художника, то важность подобного истолкования делается еще яснее, коль скоро мы признаём общий иррациональный характер эстетической деятельности. Ибо в противоположность писателю с его преимущественной бессознательностью критик преимущественно сознателен. Сам художнически не творя, он в гораздо меньшей степени, чем художник, пребывает в неосвещенных обителях души, и потому на свет сознания выводит он то, что неведомо и бессознательно для самого творца. В частности, литературный критик для такого проникновения в писателя, разумеется, прежде всего должен быть читателем. Так оно и есть, и в сущности понятия критик и читатель внутренне синонимичны. Критик – первый, лучший из читателей; для него более, чем для кого бы то ни было, написаны и предназначены страницы поэта. И если Ницше считает филолога учителем медленного чтения, то это определение в такой же мере может быть отнесено и к критику. Он читает сам и учит читать других. Он медленно, внимательно, сосредоточенно прочитывает писателя, как бы пьет его драгоценное вино. На те сокровища, которые он находит в глубине книги, он указывает другим читателям, которые менее внимательны и чутки. И понятно, что искусство чтения не легко и большой распространенности не имеет. Ибо воспринять писателя – это значит до известной степени воспроизвести его, повторить за ним вдохновенный процесс его собственного творчества. Читать – это значит писать. Отраженно, ослабленно, в иной потенции, но мы пишем Евгения Онегина, когда Евгения Онегина читаем. Если читатель сам в душе не художник, он в своем авторе ничего не поймет. Поэзия – для поэтов. Слово для глухих немо. К счастью, потенциально мы все – поэты. И только потому возможна литература. Писатели, к нам обращая свои книги, обращаются к себе подобным. Искусство в свой круг забирает одинаково как своих созидателей, так и своих созерцателей.
И оттого кто не критик, т. е. кто не умеет читать, не должен бы заниматься историей литературы. Если глубокое наслоение душевной прозаичности безнадежно заглушило в человеке те поэтические ростки, которые, повторяем, есть у всякого; если он стал внутренне к искусству непричастен, то пусть он лучше остается вдалеке от этой заказанной для него, ему не обетованной земли. Иначе он будет чеховским профессором Серебряковым, который десятки лет читает лекции об искусстве, совершенно его не чувствуя и не понимая. Профессор Серебряков из истории литературы вынет ее душу, самую литературу, и она останется такою же бездушной, как он сам. Профессор Серебряков, не умея читать, будет убежден, что мы, например, прочли Пушкина и Гоголя, так как читали их на школьной скамье. Он не задумается над простою мыслью, что писателя никогда нельзя прочитать до конца, так как писатель конца не имеет. А ведь это несомненно. Истинный поэт неисчерпаем, и потому он всегда для нас – новый. Уж не говоря о печальных особенностях нашей забывчивой памяти, мы оттого должны перечитывать его всю жизнь, и оттого будет он неустанно раскрывать перед нами все другие и другие, часто неожиданные горизонты, что ведь изменяется и растет наша читательская душа. В своей эволюции осуществляет она и эволюцию художника, обнаруживает его бездонность. Вообще, нередко забывают, что писатель – это не определенный, эмпирический человек и не словесный текст, что Пушкин – это не Александр Сергеевич и не ряд белых страниц с черными строками: писатель – дух, его бытие идеально и неосязаемо; писатель – явление спиритуалистического порядка, целый мир своих и наших ощущений, мыслей, образов, картин и звуков; писатель – вечная динамика, начало движущееся и движущее, – кто же решится сказать, что он это движение, это солнце, остановил и все это психическое богатство прочитал, окончил и до конца истратил?