Козлов | страница 5
Вообще, молодая мать с ребенком, идиллия семейственности. Библия покойного отца, жнец с подругой молодою, младенец с алыми щеками в венке из васильков – все это интимное, сентиментальное у него не приторно, ему все это к лицу. Он любит пастораль, тихое, кроткое, и так описывает утро:
Но он знает, что этот самый день, такой прекрасный и начинающийся так приветливо, лелея и вишню, и незаметный ландыш, не в силах «освежить своей красою сердца, полного тоской». Неизменны небеса, нетленна природа, страсти же оставляют после себя неизгладимые следы, и волнения сердца проходят лишь тогда, когда проходит самое сердце. И вот все эти тоскующие сердца, и Наталью Долгорукую, и Чернеца, и Безумную, эти жертвы любви, он изображает с необыкновенной участливостью, и на фоне его общей меланхолии они рисуются в мягких и привлекательных очертаниях. Это потому, что Козлов осеняет их своим лиризмом; он не может оставаться на высоте эпической объективности, – он вмешивается, он плачет (характерно самое «ах!», так частое у него), и, рассказав о Наталье Долгорукой, он потом лирически заключает свою грустную повесть:
Привлекают у него эта сочувственность, мир семейной тишины, и веры, и грусти, романсы, нежные и сладкие, английская, но ставшая русской песня о девочке, которая права, считая, что их, детей, не пять, а семь (дитя не понимает, не принимает смерти), – вся эта мелодия смиренных арф.
Менее характерны для него, но вовсе не чужды и сила, и художественные образы, и яркие сцены (пострижение Долгорукой, например). Звучит у него своя, особая музыка – хотя бы в «Плаче Ярославны» или в этом романсе, который, кажется, всегда был старинным, не только теперь, – старинным родился: