Франц Кафка | страница 42



Приложения

Из переписки с Гершомом Шолемом

1. Беньямин – Шолему

>Берлин, 21.07.1925

Попросил дать мне на рецензию несколько вещей из наследия Кафки. Его короткую историю «У врат закона»[147] я и сегодня, как и десять лет назад[148], считаю одним из лучших рассказов, написанных на немецком языке.

2. Беньямин – Шолему

>Берлин, ноябрь 1927

В качестве ангела милосердия над одром моей болезни я обрел Кафку. Читаю его «Процесс».

3. Беньямин – Шолему

>Берлин, 20.06.1931

Сейчас вот пробую силы, испытываю себя, рецензирую том наследия Кафки: трудно неимоверно. По этому случаю прочел почти все им написанное – отчасти по второму разу, но кое-что и впервые. Завидую тебе из-за твоих иерусалимских мудрецов; мне кажется, это был бы подходящий повод их расспросить. Может, подбросишь мне издалека какой-нибудь намек на идею. У тебя и у самого ведь наверняка уже есть по поводу Кафки свои особые мысли.

4. Шолем – Беньямину

>Иерусалим, 01.08.1931

Я предполагаю, ты посвятишь первый том своих критических наблюдений[149] памяти Гундольфа[150]. Как бы там ни было, но свою работу о Кафке ты должен написать так, чтобы ей обязательно нашлось место в твоей книге, ибо с моральной точки зрения просто невозможно помыслить, что ты издашь книгу критических работ, которая не включала бы в круг своей тематики Кафку. А по поводу «намека на идею», которого ты от меня требуешь, могу только сказать, что тома из наследия у меня пока нету и я знаю оттуда лишь две вещи – высочайшего совершенства. Но «особые мысли» насчет Кафки у меня, конечно же, есть, правда, не по поводу его места в континууме немецкой словесности (где у него никакого места нет, в чем, кстати, он сам нисколько не сомневался; он ведь, как ты, конечно же, знаешь, был сионистом), а только в словесности еврейской. Я бы тебе в этой связи посоветовал любое исследование о Кафке выводить из книги Иова или по меньшей мере из рассуждения о возможности существования божественного приговора, который, на мой взгляд, и является единственным предметом творчества Кафки, как темы художественного произведения. С этих же точек зрения, по моему мнению, надо описывать и языковой мир Кафки, который в смысле его родства с языком Страшного суда можно считать каноническим, если иметь в виду прозу. Мысли, которые я много лет назад высказал в своих, известных тебе, тезисах о справедливости, в приложении к языку стали бы главной путеводной нитью моих рассуждений о Кафке. Как можно, будучи критиком, что-то говорить о мире этого человека, не поставив в центр проблематику учения, именуемого у Кафки законом, для меня было бы загадкой. Так должна бы, наверно, если она вообще возможна (вот она – заносчивость гипотезы!!!), выглядеть моральная рефлексия галахиста, который попытался бы создать языковую парафразу божественного приговора. Здесь нам вдруг явлен в языке мир, в котором нет и не может быть избавления – пойди и растолкуй всё это гоям! Полагаю, в этом пункте критика твоя будет ничуть не менее эзотерична, чем ее предмет: никогда и нигде свет откровения не горел столь же беспощадно. Это и есть теологическая тайна совершенной прозы. Ведь потрясающая фраза о том, что Страшный суд – это скорее сословное право, если не ошибаюсь, тоже именно Кафке принадлежит.