Двор Карла IV. Сарагоса | страница 17
В таком же духе были и прочие мои дела, занятия и обязанности; перечислять их не стану, ибо не хочу злоупотреблять терпением моих читателей. В ходе сей правдивой истории они и так получат представление о моих подвигах, а заодно — о разнообразных и сложных поручениях, которые я выполнял. А теперь я познакомлю вас со своей хозяйкой, несравненной Пепитой Гонсалес, и постараюсь не упустить ни одной мелочи в описании окружавшей ее среды.
Хозяйка моя была девушки скорее очаровательная, чем красивая, но первое из этих качеств сообщало ей такую ослепительную прелесть, что все в ней казалось совершенством. Все чары красоты телесной, которой в более высоком смысле соответствуют такие понятия, как выразительность, обаяние, изящество, грация и т. д., сосредоточивались в ее черных глазах — а они умели: выразить одним взглядом больше, чем все рассуждения Овидия в его поэме о том искусстве, которому невозможно научиться и которому все обучены. Кто видел глаза моей хозяйки, для того уже не звучали гиперболой выражения «испепеляющие аспиды» и «огненосные оптические стрелы», коими Каньисарес и Аньорбе описывали взгляды своих героинь.
Думая о людях, встречавшихся нам в юности, мы обычно вспоминаем либо самые примечательные их черты, либо же черты вовсе не существенные, но почему-то навеки врезавшиеся в нашу память. То же происходит и со мной, когда я вспоминаю Пепиту. Лишь помыслю о ней, как мне чудятся ее несравненные глаза и стук ее туфелек, «жалких сих темниц для двух колонн прелестных», как сказал бы Вальядарес или Монсин.
Не знаю, довольно ли этого, чтобы вы составили себе верное представление о столь восхитительной женщине. Я же, воскрешая ее в памяти, прежде всего вижу огромные черные глаза и слышу легкую поступь — тук-тук. И этого достаточно, чтобы в туманной мгле моего воображения возник ее облик, — да, это она. Теперь мне вспоминается, что любое платье, любая мантилья, лента или побрякушка были ей на диво к лицу; вспоминается также особая грация ее движений, исполненных неизъяснимой прелести, определить которую удастся лишь тогда, когда язык наш станет богаче и мы сумеем обозначить одним словом лукавство и скромность, робость и задор. Сочетание, казалось бы, невозможное, однако заметим, что чинные манеры иных недотрог — не что иное, как величайшее лицемерие, и что коварство давно уже научилось побеждать скромность ее же оружием.
Как бы там ни было, а малютка Ла Гонсалес сводила публику с ума изяществом своих жестов, красивым голосом, патетической декламацией в сентиментальных пьесах и искрящимся остроумием в комических. Каждое ее появление было триумфом — и когда она, направляясь на бой быков, проезжала по улице в шарабане или пролетке через толпу своих поклонников и «мушкетеров», и когда после спектакля покидала театр в портшезе. Стоило показаться в окошке носилок ее улыбающемуся личику, обрамленному кружевами белой мантильи, как сразу гремели аплодисменты и приветственные возгласы: «Дорогу красе вселенной! Да здравствует кумир Испании!» или другие восклицания в таком же духе. Эти уличные овации доставляли большое удовольствие восторженной толпе, а также их виновнице и ее слугам, ибо слуги всегда мнят себя причастными к славе господ.