Колодец | страница 6



Уж не знаю, сколько так было - там, внизу, времени нет: темь да тоска, тоска да темь - только раз открываю глаза - и вижу. Глазами вижу. Гнилушечки-то мои они давно прибрали, я только на ощупь и шарился. А тут вдруг светло. Не так, чтоб сильный свет - еле-еле теплится, а мне с темноты и он краше солнышка показался. Гляжу и наглядеться не могу - та же клетка постылая, камень да бляшки эти - а все перемена. Сижу и гляжу, а тут и оно пришло. Ой, матушка! Впервой я его толком разглядел, прямо оторопь меня взяла. Еще страшней, чем в первый-то раз оно мне глянулось!

Встало оно, крюками уцепилось, уставилось на меня тем, что у него заместо глаз, брюхо свое морщинистое выставило - глаза б на него не глядели! Прямо совестно: оно для меня старалось - легко ли ему было про свет додуматься? - а у меня от него с души воротит. А ведь я чай для него не краше!

"Нет, - думаю, - какое ты ни есть, а я тебя полюблю. Как аврушек милых, как кота рыжего, что с рук моих ел, как все зверье, что без страху ко мне ходило. Вот возьму и полюблю себе назло, и никуда ты от меня не денешься!"

И как решил, тут вся немочь с меня и сошла, пить-есть стал, по дому ходить, даже петь потихоньку стал, чтобы себя развеселить. И все думаю про него, думаю. Что вот не знало оно меня, не ведало, увидало чудище такое и не испугалось, не отворотилося. Что вот кормит-поит и заботится, как умеет. Не то, что деревенские! Ну и прочее такое, все хорошее, что в голову придет. И крюки-то у него вовсе не страшные только чтоб держаться, красивые даже, гладенькие такие. А на спине пластины костяные - это чтоб сверху на пришибло, под землей чай ходит. А что глаз нет, так зачем ему глаза в темноте-то?

И вот чую: на лад дело идет, я уж скучать стал, как его долго нет. Пусто мне без него, маятно. И угадывать стал, как ему прийти. Оно еще когда явится, а я уж знаю, радуюсь. И оно мало-помалу приручается. Само еще не поймет, а ко мне тянется. Вот как станет мне худо, как позову его так и прибежит. Стоит и глядит, само не знает, чего пришло, а мне и любо. Только одно болит: не разумеет оно меня покуда. Тянется ко мне, а меня не разумеет. А ведь мне до того надо, чтоб хоть кто-то меня понял! Прежде-то оно само выходило, что и бабка все про меня знает, а то просто за деревню уйди - в лес, в поле ли, кликни - и прибежит кто-то живой, ответит. А тут одно оно у меня - а не разумеет!

И еще по-другому мне как-то думаться стало. Впервой вот так-то подумалось: чего это оно, такое чужое, мне отозвалось, а свои, деревенские, знать меня не хотели? Вроде и люди незлые, за что ж они меня невзлюбили? А может, я сам виноват? Сам от них за обидой схоронился? Ведь полюби я кого, ну хоть как чудовище это, разве б он не откликнулся? Ведь знал же про зверей, что коль душу на него не потратишь, на добро поскупишься, то и не ответит тебе никто, а от людей хотел, чтоб просто так меня, непохожего, любили! "Нет, - думаю, - коль выйду отсюда, по-другому стану жить. Людей, их больше, чем зверье, жалеть надо. Звери-то, они умные, все понимают, а люди - как слепые, тычутся, тычутся, и ни воли им, ни радости".