Письма | страница 31



Как я думаю кой о чем? — вы спросите. Пожалуйста, милый Андрей Александрович, отложьте и этот вопрос до другого времени: право, я теперь думаю даже о себе весьма мало. На ваш призыв, если вы готовы потребовать решительный ответ, я показал все мои обстоятельства перед вами, и из них вы сами видите, что ехать мне никак нельзя, а поправить дела мои скоро невозможно.

Почему я не писал к вам так долго, — причина простая: месяца полтора я был не в городе. Жил за 100 верст от города, в лесу, мерил сосны, рубил дрова, а вечером слушал, как волки воют. Гадкий их голос положен на ноту: нету никакой точности и весьма мало складу; беспрестанная неровность; то уж дюже много долгих выгибов, то вдруг шершевато; то длинные подъемы, то резкие остановки… Они сами, бедные, жалуются на свой недостаток и сильно винят своего прадеда, который научил их такой нескладице. Я обещался им прислать нового капельмейстера. В городе, у моего соседа, на цепи образовался молодой волчонок. Пошел к нему, а он, проклятый, уж лизу дал из города; куда, — чорт его знает! Дня через два поеду с извинением, скажу: «Ну, дорогие приятели, извините, не выполнил слова; был на примете славный ваш товарищ, да ушел куда-то; пойте по-прежнему, нечего делать!» Очень жаль, что у нас в Воронеже негде достать «Фауста», перевод Губера, да драму, перевод Кукольника, о которой я читал в «Литературных Прибавлениях» рецензию. С Гете я почти совсем незнаком, а надобно непременно познакомиться хорошенько: он человек дюже хороший. Владимиру Андреевичу, если можно, пожалуйста скажите, что того письма, которое я у них просил, если оно не готово, чтоб не присылали: оно уж пользы сделать теперь не может. И прошу вас им и Александру Федоровичу Воейкову, Нестору Васильевичу Кукольнику, Ивану Ивановичу Панаеву и Эдуарду Ивановичу Губеру передать мое душевное почтение. Уважающий и любящий вас всей силой души Алексей Кольцов.

35

В. Г. Белинскому

[Начало 1839 г. Воронеж].

Милый Виссарион Григорьевич! Здесь вот он — я. Весь день пробыл на заводе, любовался на битый скот и на людей оборванных, опачканных в грязи, облитых кровью с ног до головы. Что делать? — дела житейские такие завсегда. А вечером сижу в своей маленькой горенке, пишу к вам письмо. Ох, совсем было погряз я в этой материальной жизни, в кипятку страстей, страстишек, дел и делишек. Эти мне дела! уж когда-нибудь эту я материальность приберу к рукам, зауздаю, да оседлаю, да таю натру бока, что чертям будет тошно. Теперь пусть ее пока потяжается со мною; что нужды? — пусть ее пока. Если необходимо в двенадцать часов кушать, а ночью спать, так уж пусть себе и она валяет своим чередом. Наедет на пень, пробьет лоб, тогда посмеюсь и я над ней. Дай Бог все горькое пить, да насмерть не упиться. Во времена прошедшие каждый в нашем роде должен быть непременно человек безнравственный, запивала, оторви-голова, поклонник порока, друг разврата, горемычный потешник дураков. Нынче не так: все переменилось. Хорошее живет, пошлое огадилось. И всякой человек должен быть ничего больше, как просто человек. Чем потешать чудаков, лучше самому потешаться над чудаками. Эту-то речь начал я потому: мои земляки решили наконец: если б он был человек, что-нибудь мало-мальски похожий на людей, то он должен бы вести себя вот так, вот так, да вот так, а то живет себе как мы: дурак! — Но пусть их говорят, мне же в настоящую пору надобно непременно заняться было делом вещественным. Шестимесячная отлучка моя наделала хлопот, многие дела торговли шли уже дюже плохо; вот я и принялся их поправлять, да поправлять, да кое-что и пошло своей дорогой.