Дом на костях | страница 21
Как странно устроена душа человека!.. Впрочем, может быть, это сердце так странно устроено, а, быть может, это тела их всему виной. Ведь были же они молоды, и горели их тела страстями. Может быть, это какое-то воспоминание тела?.. Вот странно — воспоминание тела! Разве же можно так сказать?
В одном я только теперь не сомневался, это в том, что та любовь, которой я любовался, наблюдая деда и бабушку на склоне их лет, эта любовь также не без тёмных пятен. И они вовсе не любят друг друга так, как казалось мне…
Нет ничего святого в нашем доме…
VII
Как сейчас я смотрю на этого странного, величественного старика. Вместе с другими впечатлениями детства запало в память представление о нём, и он как таинственное существо занял в моей душе какое-то особое место, большое место…
Его все звали Яшенька-молчальник. И он действительно молчал. Жил и молчал, ходил и молчал, спал и молчал. Вечной могилой веяло от него живого, и была тайна могилы в его молчании.
Живым он схоронил в себе душу, и она умерла в таинственном молчании и погребла с собою и радости, и печали, и молитвы, и проклятия, и страсти свои мятежные…
Таинственная, поэтически-красивая дымка неразгаданного окружала его образ в те времена, когда я впитывал в себя первые впечатления. Жизнь протянулась как большой свиток, разнообразно исписанный и раскрашенный, и всё же одним из ярких образов остался всё тот же величественный седой старик Яшенька-молчальник, странный и непонятный старик, внушающий страх и симпатию.
В нём была какая-то особая краса, — краса наших глухих степных поместий, маленьких городков, сёл и деревень, утопающих в суровые зимы в глубоких голубеющих сугробах снега. Представление об Яшеньке-молчальнике почему-то неразрывно сцепляется в памяти, именно, с этими глубокими снежными сугробами, по которым в бурные ночи носится метель, а в ночи лунные снега серебрятся или переливаются расписными коврами алмазных бус.
Он был совсем-совсем седой, с большой белой бородою и с длинными белыми волосами как у дряхлых священников или у тех схимников, которых мне доводилось видеть в глухих лесных скитах на гористом побережье Камы. И зиму, и лето он носил длинную белую рубаху, напоминающую женскую сорочку, но только значительно ниже колен и с закрытым воротом.
Он и сам представлялся мне рождённым сугробами снежным человеком, — человеком из чистого снега, который никогда не растает. Как символ какой-то, — символ той, давно прошедшей, глухой жизни провинции, представлялся он мне в юности, да и теперь его образ ещё витает предо мною призраком суровой зимы нашей минувшей жизни.