Царица парижских кабаре | страница 2
Первой ласточкой был Александр Вертинский, проживший в эмиграции более 20 лет и по собственной воле, с женой, тещей и маленькой дочерью, вернувшийся в СССР в тяжелый 1943 год из Харбина. Как ни странно, Вертинскому позволили и петь, и гастролировать, и даже сниматься в кино. Замечательные, за душу забирающие баллады-романсы о пани Ирэн, о бананово-лимонном Сингапуре, о прощальном ужине – взбудоражили умы россиян, изголодавшихся за годы войны по «чистой лирике», попавших в томительно-прекрасный плен мелодий Вертинского, кружевное переплетение рифм и завороженных шармом его замечательного, совершенно индивидуального и особенного исполнения.
Возвращение Вертинского включило его творчество в контекст отечественной культуры и породило полчище более или менее удачных имитаторов, из которых, увы, никто славы не обрел. Не столь счастливым было возвращение на Родину, во время той же войны, Петра Лещенко, долгие годы выступавшего в Бухаресте. НКВД не простило популярному певцу, звезде 1930-х годов, ни гастролей в оккупированной румынами во время войны Одессе, ни эмиграции – и Лещенко погиб в тюрьме. Однако даже «мертвый Лещенко» разошелся по всей стране в самодельных пластинках-«ребрах», гравированных на старых рентгеновских снимках в конце 1940-х – начале 1950-х годов.
Гораздо труднее и тернистее был в СССР путь к умам и сердцам двух других звезд дореволюционной эстрады и впоследствии столпов песенного жанра русской эмиграции – Изы Кремер и Юрия Морфесси. Никогда в страну не возвращавшиеся, их записи с пластинок из архивов немногочисленных коллекционеров стали переиздаваться лишь в последние годы. Напрочь забытые на протяжении долгих лет широкой публикой, Кремер и Морфесси так никогда, несмотря на незаурядность их талантов, не достигли ни славы, ни почитания, которыми сегодня пользуются Вертинский и Лещенко.
Я прекрасно помню, как в эпоху Брежнева в 1970-е годы в Москве ходила по рукам много раз переписанная кассета под названием «Париж – цыгане». Как я понял много позднее, на ней пели Дмитриевичи, и я юношей заслушивался их особым произношением, отличающимся той отчетливой манерой в русских романсах мять и проглатывать слова, которую трудно описать, но, раз услышав, не забыть уже никогда.
На той же «самиздатской» кассете было несколько песен в исполнении Людмилы Лопато. Тембр ее голоса потряс меня в одночасье, задушевность тронула сердце и пробудила удивительные мечты. Невольно я стал воображать себя в Париже или почему-то в Тегеране, за столиком в эмигрантском кабаре, наполненном звуками румынской скрипки, восторженными возгласами гуляк и теми песнями, в которые нельзя не влюбиться. Но тогда, естественно, я и думать не мог, что русский эмигрантский Париж станет частью моей судьбы и что Людмила Лопато сделает меня своим конфидентом и летописцем.