Шейх и звездочет | страница 63



За каждой фамилией — судьба, достойная отдельной повести. Николай Сергеевич много рассказывал о Николае Ивановиче Сотонине, об этом удивительном, неординарно мыслящем философе, большом человеке, не лишенном, правда, и больших противоречий.

Так вот, на вопрос сотонинской анкеты: «Чему вы хотите посвятить свою жизнь?» Николенька ответит коротко: «Науке». Небезынтересен ответ и на другой вопрос: «Чего вы больше всего страшитесь в вашей будущей жизни?» Ученик запишет: «Семейной жизни и старости». По его разумению семейная жизнь была помехой независимому интеллектуальному развитию и научной работе. Что касается «старости», то здесь следует иметь в виду: жить Новиков предполагал только до тридцати лет, уверенный, что дальнейшее существование будет отягощено сплошными болезнями, и жизнь не сможет остаться полноценной и продуктивной. Эти ответы созрели еще в семнадцатом, а в восемнадцатом, не успел это записать, сердце тронула первая любовь, и появился первый цикл стихов. Цикл — не цикл, но ученическая тетрадка заполнилась от корки до корки. И название тому вывелось на обложке: «Весна, революция, любовь».

Весна и лето восемнадцатого года промелькнули незаметно. В августе, вдосталь нагостившись у дедушки, Николенька стал собираться домой на Алмалы. Но на улицах Казани уже гремела война.

— Спи щас же, спи,— с напускной сердитостью шикал дед на неугомонного внучка,— там всю ночь громыхать будет, гроза-то!

— Не гроза, а артиллерия, что я, не понимаю!

Утихомирился Николенька лишь к полуночи, когда пушечная стрельба сменилась ружейной, а раскаты грома укатились за Волгу к Верхнему Услону. Федор Софронович ночь напролет поглядывал на маленькое оконце и поправлял на внуке одеяло.

— Отче наш, сущий на небесах, сохрани, господи, и помилуй раба твоего божьего Николеньку,— шептал он во тьме.— А ежели что, возьми мою душу, добропорядочного христианина Забродина Федора Софроновича, на меня опрокинь гнев свой праведный, ни минуты сомнений, только Николеньку моего сохрани, ненаглядного моего Николеньку Новикова сохрани и помилуй.

Утром Федор Софронович выглянул за ворота. Город словно вымер. Ни дворников, ни мастеровых, обычно в это время спешащих с низин Засыпкина на бугор центральной части города. Лишь в конце улицы тряслась на булыжнике мостовой крытая брезентом повозка. Она остановилась около свернувшегося калачиком на обочине человека, похожего на недобравшегося до дому выпивоху. Но мужика не водка свалила. Когда возница и еще двое с повозки — солдат и офицер в черном кителе, должно быть, каппелевец,— подняли его, голова бедняжки безжизненно откинулась, кепка слетела, обнажив разбитый, а может, пробитый осколком или пулей лысый затылок. Неподалеку от него Федор Софронович разглядел еще двух поверженных «ночной грозой». Но люди с повозки ими не заинтересовались, по всей видимости, знали, кто им нужен.