Жизнь некрасивой женщины | страница 51



— Ника, умоляю тебя, купи мне примус, сковородку, кастрюлю! Я так мечтаю хотя бы иногда что-нибудь состряпать, ну хоть картошки простой отварить…

— Дурочка, — смеялся он, — всякая другая женщина на твоем месте чувствовала бы себя королевой, а ты стряпать… Ни иглы, ни кастрюли не должно быть в твоих руках… на! — Он совал мне в руки газету. — Читай, что сегодня на бегах, или посмотри и выбери, куда нам пойти вечером.

После театра — ужин в «Савойе», «Гранд-отеле», но чаще всего на Петровских линиях, в «Ампире», где столик номер тринадцать числился за Васильевым.

Ника любил кутить у «Хромого Джо» — в ресторане-подвале на Бронной, около бывшего ломбарда. Там почти не проходило ночи без какой-либо потасовки. Артисты кабаре у «Хромого Джо» исполняли номера между столиками.

Женившись, Ника продал трех рысаков, ходивших на бегах, и купил мне бриллиантовые серьги большой ценности. Однажды на рассвете, когда мы выходили из «Хромого Джо», на нас набросились трое бандитов, один из которых был убит Никой на месте ударом в голову, а остальные задержаны подоспевшей милицией.

У «Хромого Джо» собирались все поэты: Мариенгоф, Шершеневич, Есенин, Пильняк, Мачтет и Маяковский.

Однажды Шершеневич с «пьяных глаз» выдумал послать мне записку и, указывая на меня официанту, сказал:

— Вон та самая, червонна дама…

Этого было достаточно, чтобы Ника, прыгнув и перевернув наш столик, бросился бить Шершеневича, и, если бы товарищи по перу не окружили несчастного поэта стеной, неизвестно, чем бы это для него закончилось.

Минутами казалось, что от этой жизни я схожу с ума.

После ужина в ресторане мы обычно ехали в Петровский парк, в «Мавританию» к цыганам.

Возвращались от них ранним утром. После разухабистого, гортанного, рвущего душу цыганского пения, после диких плясок с конвульсивно трясущимися худыми черными телами цыганок, после топанья, выкриков и гиканья пустые, безлюдные аллеи Петровского парка вливали в душу благотворный покой. Я полюбила этот парк, склонившиеся ветви деревьев, зимой — в нахлобученных шапках искристого снега, летом — в трепетном кружеве листвы, кажущейся в полумраке совсем черной.

Рядом со мной, положив на мое плечо голову, дремал Васильев — утомленный зверь.

Напрасно я искала в сердце хотя бы каплю теплоты к нему. Я сознавала, что никогда не смогу к нему привыкнуть.

Даже во сне упрямое выражение не покидало его лица. Казалось, упрямство таилось где-то в складке рыжеватых бровей около переносицы. Золотистые ресницы плотно сжаты. Одной рукой Васильев обнимал меня, и на этой руке был тот же золотистый пушок. Все в нем было мне неприятно. Страшно было себе сознаться, что в лучшем случае этот человек меня удивлял или забавлял, в худшем — невыносим до отвращения, до тошноты.