Несчастное сознание в философии Гегеля | страница 62
Благодаря идее смерти Бога мы полностью понимаем то, что мы раньше предчувствовали, — идею жизни понятия. Язык Бога, говорил Гельдерлин, — это его становление и его утрата. То же самое и у Гегеля: «Цветение и увядание идут рядом друг с другом». Вечное воплощение (Menschwerdung) Бога — это символ того, чем является конкретное всеобщее. Это то же самое, что «порождение Слова в начале начал», осуществление Абсолюта. Бесконечное облачается в признаки конечного. Христианство для Гегеля, как и для Новалиса, — это прежде всего религия опосредствования и смерти. Тем самым она для него является религией понятия. Кроме того, он своей верой в нисхождение Христа на землю заставляет нас понять, чем является переход от философии духа к философии природы, то, что Гегель назовет «первым решением идеи определить себя как идею внешнюю».
Воплощение ставит нас перед лицом неизменного, которое тем самым является и всеобщим; и это неизменное, облаченное в признаки индивидуальности, сами эти признаки становятся чем‑то универсальным. Субстанция есть субъект. Мир в целом для Гегеля благодаря воплощению и, вообще говоря, благодаря христианским верованиям — так как Гегелю кажется, что идеи творения и воплощения были связаны, — мир в целом восстанавливается, освобождается, освящается, обожествляется; он есть истина, хотя еще несовершенная. Мир одушевляется, разум воплощается.[104]
Мистерии Цереры и Вакха, в которых вино и хлеб существуют действительно лишь как материальные вещи, были прообразом христианской мистерии, но не более того; перед нами здесь «телесность», которая, как абстрактный момент, еще отделена от разума. И какой бы прекрасной она ни была, последний из факелоносцев, проливающий более далекий, более прекрасный свет, чем все статуи, так как он есть само движение, является еще только человеком на самой высокой ступени своего цветения; это еще не обожествленный человек. И если мы переходим от живого произведения искусства к произведению, которое говорит, если мы пытаемся соединить в драме то, что Ницше будет называть дионисийскими и аполлонийскими элементами, соединить таким образом, чтобы достичь какой‑то разновидности прозрачного энтузиазма, то мы еще не достигли религии откровения. По крайней мере переходя от эпопеи к трагедии, где герой является посредником, но посредником неудовлетворенным и обманутым, между Богом, всеобщей субстанцией, и индивидами, единичными субъектами, затем посредством комедии, которая, превращая богов в тучи, заставляет увидеть единство человека и судьбы, — художественная религия позволяет перейти от стадии религии субстанции к стадии религии субъекта. Человеческое «Я» — это уже не случайность бытия, понимаемая как мраморная статуя; это бытие, которое является в случайности «Я», понимаемого как «Я», возвышающееся над временем и пространством. Несчастное сознание — это осознание того трагизма, который находится в глубине комедии, той скорби всех великих комиков, которая неизбежна, поскольку они разрушают любую достоверность. Личность лишается ценности — из произведения искусства исчезает душа. Тогда возникает самая великая трагедия, та, что исходит из факта, что Бог умер. Утрата любой уверенности, идея абсолютного несчастья, идея смерти Бога — все это одна и та же единственная идея.