Пушкин на юге | страница 7



Пушкин и сам сознавал значительность своей жизни в Кишиневе, наполненной серьезным чтением, важными разговорами и спорами, размышлением об основополагающих началах бытия и земного устроения человека, а главное — разнообразным творчеством. Спокойно, раздумчиво, даже величаво говорит он о своей новой жизни в послании «Чаадаеву»:

В уединении мой своенравный гений
Познал и тихий труд, и жажду размышлений.
Владею днем моим; с порядком дружен ум;
Учусь удерживать вниманье долгих дум;
Ищу вознаградить в объятиях свободы
Мятежной младостью утраченные годы
И в просвещении стать с веком наравне.
Богини мира, вновь явились музы мне
И независимым досугам улыбнулись…

И дальше все в таком же торжественном роде, пока под перо не попался враг, знаменитый своими похождениями мужеловец и картежник Толстой-американец, который в прежни лета —

Развратом изумил четыре части света,
Но, просветив себя, загладил свой позор:
Отвыкнул от вина и стал картежный вор…

В том же тоне он прошелся по Каченовскому — «оратору Лужников», затем вновь вернул себе высокую речь и лишь в самом конце сорвался в шалость:

И счастлив буду я; но только, ради бога,
Гони ты Шепинга от нашего порога.

Чем не угодил петербургский офицер Шепинг поэту, я не знаю, но сама шутка показывает, что в умудренном жизнью кишиневском отшельнике сохранился прежний насмешник и забияка. Потребовалось совсем немного времени, чтобы кишиневское общество убедилось в этом на своем опыте. Каких только безумств не натворил тут Пушкин: дуэли, дерзкие романы с лениво доступными женами молдавских бояр, ожесточенные споры за обеденным столом наместника, едва не переходящие в рукоприкладство; кого-то избил палкой, кого-то оскорбил, кого-то пронзил эпиграммой, две недели странствовал с цыганским табором, не в силах оторваться от пестрых лохмотьев черноглазой Земфиры (чем не Алеко?) — требовалось терпение и забота добрейшего Инзова, чтобы отчаянные выходки опального поэта не обернулись для него грозой. Видимо, и это все было нужно для созревания столь необыкновенной души, иначе мы лишились бы прекрасной поэтической строки или страницы прозы.

Пушкин ничуть не заблуждался в отношении себя, когда писал старшему другу Чаадаеву о своей новой умудренности. Шалости — пена, а волна — личность все набирала росту и силы. Очень много дало поэту общение с В. Раевским и М. Орловым, революционно мыслящими людьми, членами тайного общества, о чем Пушкин не знал.

Кажется невероятным, что, будучи так близок со многими декабристами (два лучших лицейских друга его Пущин и Кюхельбекер были видными деятелями северного общества), разделяя их взгляды, Пушкин сам не участвовал в заговоре. Это обстоятельство удивляло и высочайшего следователя Николая, спросившего Пушкина, с кем бы он был 25 декабря, если б находился в Петербурге. И Пушкин с обычной правдивостью ответил: с друзьями на Сенатской площади. Но Пушкин узнал о существовании тайного общества лишь зимой 1825 года от навестившего его в Михайловской ссылке Пущина, и это открытие уж ничего не могло изменить.