Книга жизни. Воспоминания, 1855–1918 гг. | страница 59
Кстати, о внешнем облике Тургенева. Расскажу по поводу его портрета следующее.
Идем — я и Матэ — из Академии домой через замерзшую Неву. Валит снег. Мерзейшая февральская погода 1875 года. Матэ развивает идею:
— Хорошо бы, Гнедич, нам заняться с вами изданием галереи писателей. Выбрали бы портреты Крамского, Репина, Брюллова, Кипренского. Я бы гравировал, а вы бы писали биографии. Я слыхал, что Харламов [34] в Париже написал Тургенева, вот с него и начать. И пойдет дело. Мы ведь не из-за барышей с вами дело делать будем, а серьезно.
А на другой день после этого — извещение в газетах, что Тургенев на днях приедет из Парижа в Петербург. Я говорю об этом Матэ.
— Что ж, пойдем к нему оба, — предложил он. — Я и рекомендации достану, — у меня кое-кто есть такой.
Остановился Тургенев в "Европейской гостинице". Условились, что пойдем туда, но в назначенный день у Матэ была ангина. Пошел я один.
Иду по коридору третьего этажа и мне страшно. Сейчас я увижу его! Не выгонит он мальчишку, что осмелился нарушить покой великого писателя? Коридор темный или полутемный. Вот и номер, который назвал мне швейцар. И голоса. Спорят о конституции. Кто-то кричит у самой двери:
— Единственный выход — конституция, единственный! Я хотел уже удирать. О конституции говорят, а я со своими портретами!
Вдруг дверь распахивается и на пороге является Григорович, [35] — я сейчас его узнал по портрету Крамского: пробритый подбородок, министерские баки и насмешливые глаза. А за ним огромная фигура в красной вязаной фуфайке без сюртука, что его провожает. Толстый нос, черепаховое пенсне, острый взгляд и седой клок волос, повисших на лоб.
— Вы ко мне? — спрашивает он меня. А голос тоненький, высокий, бабий. — Войдите, милости просим.
Я рекомендуюсь. Он радушно жмет руку. Просит садиться. У окна сидит Полонский и курит длиннейшую сигару. Воздух наполнен синим дымом и колышется в золотистых лучах весеннего солнца. Ковер красный, во всю комнату, и разорванные бумажки лежат. Я сообщаю причину посещения, почему я решился беспокоить, и прочее.
— Видите ли, — говорит Иван Сергеевич добродушно, — нет ни одного схожего портрета, на который бы я мог указать. Меня художники рисуют так, как немцы рисуют львов: выходит старуха в чепце…
— А вот Харламов… — начал я. Он только махнул рукой.
— То же самое! Лучший мой портрет — профильный, что я снимался здесь у Бергамаски. A en-face и его портрет скверный. Не выхожу я похожим на портретах — и конец.