Под знаком незаконнорожденных | страница 91



Ближайшая к нам звезда – это альфа Центавра. До Солнца от нас примерно 93 миллиона миль. Наша Солнечная система родилась от спиральной туманности. Де Ситтер, господин с досугом, оценивает окружность нашей «конечной, но безграничной» Вселенной приблизительно в сто миллионов световых лет, а массу ее – в квинтильон квадрильонов грамм. Мы можем легко представить себе людей, которые в 3000 году нашей эры, презрительно усмехаясь нашим наивным нелепицам, заменяют их нелепицей собственной выделки.

«Гражданская война сокрушает Рим, которого не смог разрушить никто, ни даже дикий зверь Германии с ее синеглазыми юношами». Как я завидую Круквиусу, действительно видевшему Бландинианские рукописи Горация (погибшие в 1556 году, когда толпа грабила бенедиктинское аббатство Св. Петра в Бланкенберге близ Гента). Ах, каково это было – странствовать по Аппиевой дороге в большой четырехколесной повозке для дальних поездок, называвшейся rheda? И такие же репейницы обмахивались крыльями на таких же головках чертополоха.

Жизни, которым завидую: долголетие, мирные времена, мирная страна, тихая слава, тихое удовлетворение – Ивар Осен, норвежский филолог, 1813–1896, изобрел новый язык. С тех пор у нас было слишком много homo civis и слишком мало sapiens.

Доктор Ливингстон вспоминает, как однажды, некоторое время проговорив с бушменом о Божестве, он обнаружил, что дикарь пребывает в уверенности, будто речь идет о Сакоми, местном вожде. Муравей живет в пространстве оформленных запахов, химических конфигураций.

Старинный зороастрийский мотив восходящего солнца в устройстве персидских стрельчатых арок. Кровавые с золотом ужасы мексиканских жертвоприношений (со слов католических патеров) или восемнадцать тысяч мальчиков Формозы, все не старше девяти, маленькие сердца которых выжигали на алтаре по приказу лжепророка Псалманазара, – все оказалось европейской подделкой бледно-зеленого восемнадцатого столетия.

Он сунул заметки обратно в ящик стола. Они мертвы и ни на что не годятся. Облокотясь о стол и слегка раскачиваясь в кресле, он неспешно почесывал череп под жесткими волосами (жесткими, как у Бальзака, у него и это где-то записано). Гнетущее чувство нарастало в нем: он пуст и никогда больше не напишет книги, он слишком стар, чтобы, наклонясь, перестроить мир, распавшийся, когда она умерла.

Он зевнул и задумался – кто именно из позвоночных раззевался первым и можно ли предположить, что этот унылый спазм был первым признаком утомления всего подвида в целом (в эволюционном аспекте). Возможно, будь у меня новая самописка вместо этой развалины или свежий букетик, скажем, из двадцати дивно заостренных карандашей в тонкой вазе да стопка матовых гладких листов вместо этих, ну-ка, посмотрим, тринадцати, нет, четырнадцати более или менее мятых (с двуглазым долихокефальным профилем, изображенным Давидом на верхнем из них), я смог бы начать писать ту неведомую мне вещь, которую я хочу написать; неведомую, если не считать нечеткого очерка, похожего формой на след ноги, инфузорчатой дрожи, которую я ощущаю в своих беспокойных костях, чувства shchekotiki (как говорили мы в детстве) – получесотки, получихотки, когда пытаешься что-то припомнить, или понять, или найти, и, вероятно, пузырь у тебя переполнен и нервы натянуты, но в общем сочетание не лишено приятности (если его не затягивать) и порождает малый оргазм, или «petit éternuement intérieur», когда наконец находишь кусочек вырезной картинки, плотно ложащийся в брешь.