Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики | страница 92



Самое замечательное в этой истории — абсолютная замкнутость и самодостаточность описанного в ней мира; это мир искусства и религии, подчиненный навязчивому стремлению к красоте. Желание уподобить свою телесность идеалу микеланджеловского Давида рационально необъяснимо, как необъяснимо стремление создать художественный шедевр. И тут и там мы имеем дело с инстинктом, в себе самом находящим свою цель, но в бодибилдинге акт творения к тому же сопровождается болью; культуризм вообще представляет собой парадоксальное сочетание двух телесных концепций: античной, преисполненной скульптурного великолепия и не допускающей даже мысли о боли, и иудео-христианской, когда тело, по словам филолога, не стесняется кричать о своей боли. Только до античности добираются далеко не все.

Возможно, что зрелище бодибилдинга, как ничто другое, повлияло на фотоавангард двух-трех последних десятков лет, по крайней мере на ту его линию, что трактовала тему телесного. Железоподъемное и стероидное (истероидное) телостроительство гипертрофировало телесность, сообщив ей неопределенный и зыбкий характер, так что прекрасное стало неотличимым от чудовищного, а эталонное овладело обличием жуткой окраинности, как если бы речь шла о заспиртованном уроде из кунсткамеры. И нетрудно понять, почему Шварценеггера так любили фотографировать и Дайана Арбус, и Роберт Мэплторп, который вдобавок отснял специальный альбом о чемпионке телосозидания Лизе Лион.

Но и это неверно: Мэплторп работал в искусстве не с телом, а с образом тела, идеей — вот что единственно важно. Или он работал со своей душой, которая и была его телом, в смысле Гегеля и Бориса Поплавского: «Когда-то Олег чуть не задохнулся от удивления-благодарности, прочтя у Гегеля, что тело есть воплощенная, явная, реализованная душа: значит, не обуза, не завеса, а совершенство и роскошь творения… Как наивны те, кто хотели иметь другое тело, не находя себя в себе, и впрямь они или не знают своей красоты, или не подозревают тайного безобразия своей души» («Домой с небес»).

В эстетическом плане разговоры о гомосексуализме Мэплторпа беспочвенны, потому что его художественный мир лишен половых характеристик. Здесь сексуализируется решительно все, и все перестает быть сексуальным. Нет ничего менее эротичного, нежели эстетика Мэплторпа, он, конечно, антагонист Хельмута Ньютона, работы которого перенасыщены «растлевающей» и салонной чувственностью: тела ньютоновских обнаженных моделей призывают к совокуплению с ними, потому что у них нет в этом мире иного предназначения. Телесность же Мэплторпа (в том числе женская) провоцирует какие угодно ассоциации — за исключением той, что должна была быть первой и очевидной. Здесь пролегает граница между эротическим международным салоном и аскезой студии, и это свидетельство авангардной преемственности Мэплторпа, ведь подлинный авангардный «мессидж», каким он донесся до нас из первой трети столетия (повторю то, что уже было сказано в первом листе трилистника), был духовным, его телесность, сожженная в огне «иезуитских» (в смысле Лойолы) упражнений, тяготела к своеобразному идеализму. Природа авангардных экзальтаций, унаследованная американским фотографом, была неоплатонической или барочно-иезуитской, — и Сергей Эйзенштейн с Мэплторпом легко отыскали бы общие темы для разговора.