Хогарт | страница 29
С тех пор мольберт Уильяма Хогарта превращается в сцену, где волею его фантазии разыгрываются смешные и грустные истории, где действие почти всегда замкнуто в тесные стены сценической коробки, где жесты персонажей подобны отточенным на бесчисленных репетициях жестам актеров. Он творит как режиссер, и хотя пьесы его немы и неподвижны, он без конца ищет единственно важную мизансцену, придумывает бесчисленные подробности, заставляет своих актеров найти и сохранить должное выражение лица — немую интонацию непроизнесенной фразы.
Можно было бы при желании назвать все эти картины Хогарта просто жанровыми полотнами — мало ли таких вещей писали голландцы или фламандцы. Там тоже было великое множество подробностей, и точность жестов, да и живопись была такая, до которой молодому Хогарту было еще очень-очень далеко. Но справедливость требует признать, что в «театре Уильяма Хогарта» ставились серьезные пьесы. Горечь современности, звучавшая в мелодиях «Оперы нищих», мало-помалу превращалась под кистью Хогарта в нечто совершенно новое. И хотя он продолжал еще некоторое время писать сцены из театральных постановок, вскоре он занялся сочинением собственных спектаклей. И даже «Оперу нищих», так его восхитившую, Хогарт позволил себе спародировать, превратив действующих лиц ее в зверей и предоставив каждому зрителю самому решать, в чем смысл этой туманной, но забавной аллегории.
Затем наступает 1729 год и с ним новые интересные события.
ФЛИТ
На этот раз события переплетаются настолько тесно, что сохранить последовательность изложения едва ли возможно.
Начало года ознаменовывается для Хогарта прежде всего делами личными. Именно тогда достиг критической точки первый и единственный в его жизни настоящий роман, роман долгий и робкий — ведь он тянулся уже пять лет. Никто не знает, когда и куда прибегала на пер вые свидания прелестная, напуганная собственной смелостью девочка, какие клятвы шептал ей забывший о своей обычной уверенности живописец. Доподлинно известно только то, что зимой 1729 года чувства мисс Джейн настолько возобладали над здравым смыслом и дочерней покорностью, что она твердо решила принадлежать только Уильяму Хогарту, чего бы ни стоило ей это безумное решение.
Если бы время сохранило хоть единственное письмо, хотя бы торопливую записку, нацарапанную дрожащей рукой и переданную украдкой, как украсило бы несколько подлинных слов рассказ о самых поэтических днях Уильяма Хогарта! Но ничего не осталось с той поры. Да и были ли они вообще, эти записки? Только фантазия может помочь и автору, и читателю представить себе длинные вечера в торнхилловском доме, томительные взгляды за семейным столом, случайные минуты наедине, повергавшие влюбленных в счастливое смущение. Словом, много можно вообразить такого, что давно уже украшает самые трогательные страницы Филдинга и Ричардсона.