Северное сияние | страница 34
На других площадях и улицах города не было ни таких канонад, ни отблесков далеких сражений, меньше было королей и армий, а потому и на фасадах домов шла куда более тихая, но отнюдь не менее ожесточенная культурная битва. Гётештрассе в лето девятнадцатое заменила Прешернова улица, в лето сорок первое опять появляется имя Гёте, а в сорок пятое — снова имя Прешерна. Лессинга выживает Левстик, Маистра — Бисмарк, Медведова улица в году тридцать четвертом превратилась в Грильпарцерштрассе, меняются Трубар и Лютер, Вагнер и Дворжак, Сметана и Моцарт. Австрийского императора и венгерского короля Франца-Иосифа словенцы заменили Франкопаном, Франкопана немцы заменили Гинденбургом, Гинденбурга словенцы — Горьким, улица Поперечная досталась Гегелю, Охотничья становится переулком Хуберта, Фабричная — переулком Круппа, а потом наоборот. Улица с чудным названием Загата[23] в году сорок первом изменится в Сакгассе[24], а через год в Мондгассе[25], в году же сорок пятом вновь превратится в Загату. Немногие названия, с которыми не произошло, пожалуй, ни единого недоразумения, это Миноритенгассе, которая так и останется Минаретской, да улица Рабочая, которая также останется Арбайтерштрассе. И тем не менее во время немецкой оккупации несколько улиц получили типично словенские наименования: Брачича, Горника, Хочевара, Петека, Бубака. Дали им эти названия те немцы, которые в году девятнадцатом пали на Главной площади под франкфуртскими знаменами, сраженные пулями солдат под командованием словенского генерала Маистра.
Все были заняты делом: ее муж на своей фабрике, витязь Буссолин варил клей в мухоловнице, доктор Буковский разделывал трупы в прозектуре, мы же средь бела дня лежали в постели и слушали шум ветра, стучавшего в дощатую галерею, смотрели на снег, мокрыми хлопьями сползающий по стеклу.
Мы курили, она мягким движением подняла мою руку и долго рассматривала ладонь, будто желала навсегда запечатлеть ее в памяти, и взгляд был мягким, а голос — тихим. Рассказывала о похорской деревушке, откуда была родом и которая, по ее словам, прилепилась к южному склону горы. Рассказывала, как шумят похорские сосны, как поет ветер в вершинах свою нескончаемую песню, и так иногда становится тоскливо, грустно, сумеречно и жутко от его завываний. Давным-давно, когда она была еще маленькой, ее охватывал страх от этих протяжных песен, хорошо слышных в домике на горе, и ночами она забиралась с головой под одеяло или под подушку. Теперь ей нравится слушать завывания ветра, и когда все едут в горы кататься на лыжах, она уходит от компании, ее ищут, тревожатся, а она возвращается, вся промокшая. Право, почему бы и тебе не поехать с нами кататься на лыжах, неожиданно добавила она, ведь этого Ярослава, как, ты говоришь, его фамилия?.. — Щастны, сказал я — …ведь этот Щастны еще не скоро приедет, так ведь? Я угрюмо кивнул и внутренне содрогнулся при мысли о том, что теперь придется ездить с ними еще и в горы и там, в темной комнате какой-нибудь горной хижины, украдкой целоваться с ней. Ей же все это представлялось легко исполнимым и даже забавным. Как же она будет без меня целую неделю? Я ответил, что ей придется выдержать без меня, так как в один прекрасный день я и в самом деле уеду, и уеду надолго. Зажала мне рот ладонью и попросила снова рассказать историю о том шаре или мячике, который я разыскиваю. Не могу понять, сказала она, чем этот шар тебя как притягивает, почти на каждом барочном алтаре есть такой шар. Я не умел ей толком объяснить, сказал, что в любом случае я должен найти его, что в нашей единственной и краткой жизни некоторые дела обязательно надо довести до конца. Сказала, что ненавидит слова про единственную и краткую жизнь. Она со мной здесь не потому, что от жизни надо взять все, и тем более не потому, что я иностранец, о котором в городе ходят самые невероятные слухи. Какие? Не ответила. Почему же она со мной? — хотел я знать. Молчала. Так мы молча лежали и слушали звуки зимнего ветра, скрип досок в коридоре и удары ветра, сотрясающие дверь.