Две зимы в провинции и деревне. С генваря 1849 по август 1851 года | страница 3



, было утаено или, как говорили, даже выкрадено известным И. Липранди, следователем, который на других выместил эту поблажку. Я видел одну из его жертв, помешавшегося в крепости азбучника Балас-Оглу, который никогда и очень боек не был{12}. Невинность этого вечернего посетителя Петрашевского была так ясна, что Леонтий Васильевич Дубельт, во время его сидения в крепости, сам взбирался на чердак в жилье его жены, чтоб оставить ей какое-либо пособие от себя. Террор был на всех пунктах общества. Ребиндер, впоследствии кяхтинский воевода (выдумавший сказку о близком отложении Сибири в 1855 году), затем попечителем Киевского округа и сенатором, бледный и расстроенный, говорил о следствии по делу Петрашевского у Н. Тютчева. Впоследствии мне удалось где-то прочесть и рапорт императору следственной комиссии, как она открывала заговор. На вечера Петрашевского был пущен агент полиции Антонелли, записавший все, что там говорилось, и еще более; в самом доме другой агент открыл табачную лавочку и следил за всеми ходами и выходами и разговаривал с людьми; третий, имени которого не упомню, являлся в качестве новобранца и потом служил при «Русском вестнике» в типографии Каткова, и не подозревавшего, кого он держит у себя, и проч.

Так наступает 1850 год, в начале которого приезжает из-за границы И. С. Тургенев{13}. Около этого времени прибывает из Москвы и Евгений Корш, отставленный от «Московских ведомостей» за либеральную редакцию их. Он получает теперь место редактора «Полицейских ведомостей», благодаря еще только Фролову, зятю обер-полицеймейстера Галахова. У него-то я и знакомлюсь ближе с братьями Милютиными, Николаем и Владимиром, Арапетовым и партией петербургского прогресса{14}. У Кавелина живет тогда Егунов, поднявшийся было журнальною статьею о торговле древней Руси, но вскоре забитый и засмеянный изящными демократическими чиновниками за неуклюжесть, грубые вкусы и приемы с претензиями на фальшивое щегольство,

Я пишу от нечего делать «Провинциальные письма», и рассказ о Бубнове пользуется одобрением друзей{15}, но далее их круга не идет. Цензура действует с ожесточением почти диким. Крылов – цензор, например, употребляет весь ум на ослабление выражений писателя и обесцвечивание произведения, называя это «кровопусканием от удара»{16}, но цензуре в этом смысле еще далеко было до своих границ. В этот же год и в следующие печать наша видела установление цензуры различных ведомств, кроме настоящей, – финансовой, духовной, путей сообщения, театров, придворной, горной и проч., да кроме того и сверх того еще «негласный комитет» из трех членов, между которыми был, вместе с Анненковым, Гамалеем, и Модест Корф. Комитет следил за общим направлением и карал издателей и писателей за статьи, пропущенные всеми отделами цензуры. И литература, однако же, не умерла совсем, выдержала, не погибла окончательно под страшным гнетом, как случилось бы со всякою другою. Молодость взяла свое, и эта жизненная сила, сознаваемая и правительством, еще более раздражала его.