Записки о французской революции 1848 года | страница 25



[и разделилась]. Одна часть ее отделилась и перешла в С.-Жерменский квартал: там, проходя мимо этих дворцов, глухо-наглухо запертых от ужаса, она пела: «ça ira, ça ira»[60] и кричала: «à bas les aristocrates, à bas le carlistes – vive le gouvernement provisoire, vive la république»[61]. Никто, однакож, не был оскорблен, ни малейшего воровства, никакой попытки к грабежу. Все как-то сдерживались чувством заданной цели, придавить восстание одной угрозой своего появления, хотя под всеми этими знаменами я видел множество лиц, на которых гнев и ярость [изрыли] оставили свои несомненные признаки, и множество глаз, горевших свирепым огнем. Вечером уже разредившиеся толпы ходили по городу, заставляя освещать дома и иронически покрикивали: «les lampions ou les pierres, les pierres ou les lampions»[62]. Город зажегся разноцветными огнями сверху донизу. В час ночи уже было пусто на улицах, хотя они еще были залиты светом. На другой день все относительно было спокойно, буря промчалась, разрешив глухое волнение предшествующих дней. Теперь каждый спрашивал [друг друга] у другого, начиная с «Journal des Débats» [Да как же это могло пройти]: неужто это могло пройти так?

И сами возбудители и начальники еще не могут прийти в себя от недоумения и только теперь поняли, что играли с огнем. Уже показались разногласия в клубах. Одни говорят: демонстрация пошла слишком далеко; другие говорят: не надо откладывать выборов – но уже поздно. Правительство под этим страшным гнетом чувств не устояло; оно отложило выборы в национальную гвардию до 5-го апреля, что почти равно отложению всеобщих выборов, долженствующему непременно воспоследовать на днях и, действительно, отложенных до 23 апреля, и вместе с тем министр публичных работ объявил, что все мастерские пусты, и призывает народ к труду. Но возбужденный народ не скоро улегается, а голод приходит очень скоро.

Демонстрация подняла для меня один вопрос и объяснила другой. Именно вопрос, может ли Париж и Правительство существовать без всякой [огромной] охранительной силы для первого, сопротивляющейся для второго, ввиду 200 т. вооруженного народа, полагаясь только на нравственную силу народа. В эту минуту (вот уже три недели) мы живем совершенно только под гарантией всеобщей морали, но ведь голод (а он скоро должен явиться) —: плохой советчик для уважения лиц, собственности и системы правления. Демонстрация объяснила мне вопрос: каким образом в революционное время вдруг самые пустые личности, именно даже вследствие своей односторонности и ограниченности, могут быть подняты страстями на огромную высоту и заимствовать от обстоятельств блеск, который сами по себе совершенно не имеют. Ледрю-Роллен пояснил мне множество лиц 93 года. Вообще эта демонстрация гораздо лучше и величественнее церемонии 4 марта (суббота) погребения убитых, где в скучных, апатичных рядах шли корпорации, депутации, народы со своими знаменами за погребальными дрогами. Колесница свободы, ведомая 8 белыми лошадьми, с двумястами золотыми руками, сложенными ладонь в ладонь, была-таки порядком бессмысленна и безобразна. Подобные процессии удаются только одному народу в мире – художественным итальянцам. Всего безобразней был кабриолет, в котором везли двух больных мучеников свободы, выпущенных политических заключенных: Барбеса и еще другого. Войско, особенно кавалерия, возбуждали жалость. Они ехали грустные, убитые, с опущенными головами, точно для позора популяции, которая, между прочим, беспрестанно заставляла их трубачей играть «Marseillaise»! Так одним ударом Париж снял полицию, снял Правительство, как отдельный класс, снял войско, но упрочит ли все это время? Кстати сказать, в самый день народной демонстраций оба главные правительственные журналы: «Le National» и «la Réforme» в ужасе умоляли граждан оскорбленной национальной гвардии не начинать драки с народом, не вздумать [мстить] из пустого тщеславия сделать Париж сценой междоусобной войны.