Избранное | страница 8
Всякого рода фальшь, вроде традиционного в песенной лирике образа жнеца, поющего на поле за работой, вызывает у Ийеша протест: «Кто упоминает о поющем жнеце, тот просто лжет. Во время жатвы петь так же невозможно, как и при лазанье по канату». Никакой уступки привычной, приглядевшейся полуправде не делает писатель, и оттого так велико наше читательское доверие к нему.
Легко оценить существенность замысла и благородство идеи этой книги. Но отчего она еще освещена каким-то теплым светом? Почему при всей суровости предмета и аскетизме формы ее так интересно читать? Я думаю, не последнее дело — обаяние личности автора, лирического поэта и заядлого спорщика. Он умеет вовремя пошутить, вовремя затосковать лицом, иронический выпад увенчать лирическим восклицанием; он может обрушить на вас ворох документальных доказательств, которые вам еще ничего не скажут, и вдруг до конца убедить самым «произвольным» соображением, случайнейшим фактом или наблюдением. В интонации рассказчика есть азарт, но нет и капли спеси. Ийешу чуждо стремление надуться важностью, представить себя, свою родню и окружение в лучшем свете. Он ничего не хочет идеализировать и все делает понятным и приближает благодаря своему редкому по заразительности и мягкой силе юмору.
Будто въявь видишь одну из сестер отца, о которой мимоходом сказано, что у нее «был уже запломбирован зуб, и это дало ей на всю жизнь большую самоуверенность и сознание того, что ей есть что сказать». Или двух дедов, беседующих в саду за палинкой под жужжание пчел, — во всем несогласных друг с другом, но кивающих, как парламентеры, которые говорят «лишь то, что им поручено, держа при себе свое личное мнение». А вот летучий очерк фигуры деревенского разносчика: «Мне всегда вспоминается муравей, бегущий с ношей, раза в три большей его самого, когда я воспроизвожу в своей памяти фигуру дяди Шаламо на, вижу, как он, согнувшись под своим огромным узлом, бежит по горным тропам так легко, словно спускается к нам в долину на воздушном шаре».