Чехов | страница 22
Министр народного просвещения, инспектировавший гимназию, сделал директору внушение: «В Университет… должны попадать только исключительные молодые люди, нужные для государства и общества; для заурядных людей существуют другие учебные заведения, которые также готовят к полезной и честной работе, но в пределах обывательского мировоззрения».
Министр нашел, что выпуски в таганрогской гимназии были слишком многолюдными и что среди старшеклассников было слишком много заурядных людей.
Если слова, сказанные одним из персонажей «Человека в футляре», изъять из контекста и отнести к реальной жизни, то впечатление получится однотонным и мрачным, какого у самого Чехова не было: «Эх, господа, как вы можете тут жить! Атмосфера у вас удушающая, поганая. Разве вы педагоги, учителя? Вы чинодралы, у вас не храм науки, а управа благочиния, и кислятиной воняет, как из полицейской будки».
А чаще всего так и делается, хотя известны другие чеховские суждения, имеющие прямой автобиографический смысл.
В 1888 году Чехов познакомился с московским учителем Козачковым, человеком забитым, запуганным циркулярами, горько жаловавшимся на начальство, которое педагогов переделало в фельдфебелей. «Оба мы полиберальничали, поговорили о юге (оказались земляками), повздыхали… Когда я ему сказал: — А как свободно дышится в наших южных гимназиях! — он безнадежно махнул рукой и ушел». Уйти-то ушел, но запомнился, попал в круг прообразов Человека в футляре.
Дышалось и в южной гимназии не всегда легко, но нужно быть справедливым: она не убила в Чехове живую душу, позволила ему вырасти и впоследствии не чувствовать себя чужим в среде московских студентов и литераторов. Иные из гимназических дисциплин — например, древнегреческий — выветрились из его памяти сразу же, но литература, русская и латинская грамматика, немецкий, закон Божий с его древним словарем оказались далеко не лишними для него: «Я не совсем забыл немецкий язык. И я понимаю, и меня понимают». То же самое мог он сказать и о французском, который, как выяснилось и поездках во Францию, знал достаточно, чтобы не теряться в обиходной речи, просматривать газеты (тогда бурно обсуждалось дело Дрейфуса), с увлечением растолковывать в письмах к сестре трудные для русского слуха оттенки французской фонетики. Правда, сам он более чем скромно оценивал свои познания, считал, что основными европейскими языками русские должны владеть свободно. Но понимали его слова слишком уж буквально, и постепенно утвердилось мнение, что Чехов и вовсе не знал языков — мнение, основанное, как он заметил однажды, «на одних только парадоксах».