Ф. М. Достоевский: писатель, мыслитель, провидец | страница 104



Видя положение, к которому привели эскапады Федора Павловича, Миусов попросил прощение у старца, показывая, что он, так же как и все остальные, невольный участник в этой недостойной шутке, что он полагал, что даже такой, как Федор Павлович, при посещении столь почтенного лица захочет «понять свои обязанности». Петр Александрович не договорил и, совсем сконфузившись, хотел было уже выйти из комнаты, как вдруг старец привстал с своего места на свои хилые ноги и, взяв за обе руки Петра Александровича, усадил его опять в кресла. «Будьте спокойны, – сказал он, – прошу вас. Я особенно прошу вас быть моим гостем, – и с поклоном, повернувшись, сел опять на свой диванчик». С этого момента пространство совместности, формируемое в келье, начинает решительно меняться, тело старца преображается, по мере того как он берется за руки сконфуженного человека и тот в свою очередь словно бы уплотняется старцем и обретает равновесность. Вслед за ними меняется поведение и Федора Павловича, который также спешит поправить своё положение. Старец точными движениями и нужными словами уравновешивает коммуникацию между собравшимися, создавая всеобщее доброжелательное пространство общения. Старший Карамазов не выдерживает и обращается к старцу, как будто удерживая в себе силы «позорной глубины»:

«Великий старец, изреките, оскорбляю я вас моею живостью или нет? – вскричал вдруг Федор Павлович, схватившись обеими руками за ручки кресел и как бы готовясь из них выпрыгнуть сообразно с ответом. – Убедительно и вас прошу не беспокоиться и не стесняться, – внушительно проговорил ему старец… Не стесняйтесь, будьте совершенно как дома. А главное, не стыдитесь столь самого себя, ибо от сего лишь всё и выходит». Но унять неуёмного Карамазова необычайно затруднительно, поскольку ему самому трудно предугадать, какие силы «мрака неизвестности» поднимутся в нем и куда его поведут:

«– Совершенно как дома? То есть в натуральном-то виде? О, этого много, слишком много, но – с умилением принимаю! Знаете, благословенный отец, вы меня на натуральный-то вид не вызывайте, не рискуйте… до натурального вида я и сам не дойду. Это я, чтобы вас охранить, предупреждаю. Ну-с, а прочее всё еще подвержено мраку неизвестности, хотя бы некоторые и желали расписать меня. Это я по вашему адресу, Петр Александрович, говорю, а вам, святейшее существо, вот что вам: восторг изливаю! Он привстал и, подняв вверх руки, произнес: “Блаженно чрево, носившее тебя, и сосцы, тебя питавшие, сосцы особенно!” Вы меня сейчас замечанием вашим: “Не стыдиться столь самого себя, потому что от сего лишь всё и выходит”, – вы меня замечанием этим как бы насквозь прочкнули и внутри прочли. Именно мне всё так и кажется, когда я к людям вхожу, что я подлее всех и что меня все за шута принимают, так вот “давай же я и в самом деле сыграю шута, не боюсь ваших мнений, потому что все вы до единого подлее меня!” Вот потому я и шут, от стыда шут, старец великий, от стыда. От мнительности одной и буяню. Ведь если б я только был уверен, когда вхожу, что все меня за милейшего и умнейшего человека сейчас же примут, – господи! какой бы я тогда был добрый человек! Учитель! – повергся он вдруг на колени. – Что мне делать, чтобы наследовать жизнь вечную?» Было трудно понять, шутит он или в самом деле впал в умиление, но старец поднял на него глаза и с улыбкой произнес: