Ночные дороги | страница 89



И все-таки это время, несмотря на хроническое недосыпание и службу в бюро, было, в общем, чрезвычайно благотворно для меня, в том смысле, что все было сосредоточено тогда в одной идее, идее личного и иллюзорного счастья, и остальной мир перестал существовать. Тогда это было полнее и сильнее всего; это продолжалось и позже, еще много лет, но потом этому мешала работа, которой я должен был уделять слишком много времени, и целый ряд мелких неудач, но все-таки долго еще то, что я видел, узнавал и наблюдал, казалось мне неотчетливым и мутным, так как было заслонено слишком бурной личной жизнью, настолько эгоистической и непрерывной, что я, конечно, не сумел увидеть и понять и десятой части того, что понял бы и узнал, если бы не эта душевная загроможденность и занятость. Это было благотворно для меня, потому что позже, когда в силу многочисленных и сложных причин выяснилась несомненная несостоятельность моего длительного и напрасного ожидания и почти стеклянная хрупкость всего, на что я рассчитывал, когда я начал приходить в себя, я увидел мир не таким, каким он мне казался раньше; он точно медленно выступал из темноты. Это было похоже на то, как если бы я вернулся после долгого отсутствия в страну, которая неузнаваемо изменилась за это время.

До сих пор мне много раз приходилось начинать жизнь сначала, это объяснялось необыкновенными обстоятельствами, в которых я очутился, – как и все мое поколение, – Гражданская война и поражение, революции, отъезды, путешествия в пароходных трюмах или на палубах, чужие страны, слишком часто меняющиеся условия, одним словом, нечто резко противоположное тому, что я привык себе – давным-давно, точно в прочитанной книге, – представлять: старый дом, с одним и тем же крыльцом и той же входной дверью, теми же комнатами, той же мебелью, теми же полками библиотеки, деревьями, которые, как архивы моего бюро, существовали до моего рождения и будут продолжать расти после моей смерти, и лермонтовский дуб над спокойной моей могилой, снег зимой, зелень летом, дождь осенью, легкий ветер российского, незабываемого апреля месяца; много книг, прочитанных много раз, возвращения из путешествий и это медленное очарование семейной хроники, одно могучее и длительное дыхание, слабеющее по мере того, как будут замедляться моя жизнь, терять звучность голос, постепенно закостеневать усталые суставы, седеть волосы, хуже видеть глаза, до тех пор, пока в один прекрасный день, оглянувшись на секунду, я не увижу себя точно похожим на моего деда, в теплую весеннюю погоду сидящим на скамейке, под деревом, в шубе и в очках, и буду знать, что годы мои сочтены, и прислушиваться к шуму листьев, чтобы запомнить его еще раз, навсегда, и чтобы не забыть его, умирая. Тогда, – если бы это было так, – я бы знал и понял бы, наверное, гораздо больше того, что знал и понял теперь, и я бы смотрел на мир спокойными и внимательными глазами. Теперь, вдали от моей родины, от возможности какого бы то ни было спокойного понимания, я был бы обречен на медленное и постепенное ослепление, на уменьшение интереса ко всему, что меня непосредственно не касается, и изменения, которые происходили бы, были бы, наверное, незначительны – ряд мелких ухудшений и больше ничего. Но после этого душевного томления, после того как я прожил много времени вне каких бы то ни было соображений, кроме соображений личных, тем более всеобъемлющих и сильных, чем более они были узки, после этого – я вновь начал видеть и слышать то, что происходило вокруг меня, и оно показалось мне иным, чем раньше.