Оклик | страница 44
В январе сорок третьего отец ложится в больницу, сам отправляется туда с утра, когда я в школе, мама на скотном дворе. По вечерам мама плачет, проклиная собачью жизнь, говоря, кстати, что собачье мясо помогает при чахотке, ей бабы говорили о случаях излечения, надо только достать его, это мясо, сделать котлеты, иначе же его никто в рот не возьмет. Стоит мне кашлянуть, как она испуганно вздрагивает, щупает мой лоб. А тут еще бабушка обжигает правую руку от кисти до локтя, ее тоже кладут в больницу, и мы с мамой торчим там сутками. Больничные коридоры с покрытыми серой олифой стенами, окна палат с решетками и марлей на форточках, ледяными ветками деревьев, словно бы прилепленными к стеклу, снятся мне по ночам. Тут же, у папиной постели, мы справляем мой день рождения.
– Тебе уже девять лет, котик, – говорит отец, осторожно выпрастывая бледную, как воск, руку из-под одеяла, с опаской касаясь моей головы. Я молча киваю, я не говорю ни слова, только пальцами задерживаю его руку на своей голове, горячую и сухую, словно бы, сам того не осознавая, принимаю на всю жизнь его молчаливое благословение.
– Мы еще погуляем у тебя на свадьбе, сынок, – деланно бодрым голосом говорит мама.
– Несомненно, – не менее бодро говорит отец, откидываясь в изнеможении на подушку.
В начале февраля бабушка возвращается домой, рука ее, запеленутая в бинты и тряпки, кажется раздувшимся младенцем. Стоят страшные морозы: на улице стягивает ноздри, приходится дышать в башлык или шарф, вода, выплеснутая из кружки, замерзает на лету. При таком морозе воздух дымится белым туманом. Вношу с собой в палату холод, все больные только при моем виде ежатся, накрываются одеялами, улыбаются беспомощно и завистливо.
Принеси мне "Записки Пиквикского клуба" Диккенса из библиотеки, – говорит отец.
Непременно, – говорю я. Но книга, оказывается, на руках. На другой день меня не пускают в палату: обход. Мама уходит в больницу на ночь. С утра поземка скребет по земле, звук двери, открываемой в сенях, разрывает слух скрежетом, вода в ведрах с ночи замерзла, приходится разбивать лед, кусками греть в казанке. Прямо из поземки, тихая, как привидение, возникает мама, нездешняя улыбка блуждает на ее губах; совсем слабым, но таким певучим голосом говорит бабушке:
Момы, Исакалэ из гешторбн…[9]
И в этот миг все во мне заледеневает. Дальнейшее длится, как в ледяном полусне: где-то, на кладбище, никак не могут разбить замерзшую, твердую, как камень, землю, решают разрыть относительно свежую чью-то могилу, которую намеренно копали глубже, чтобы новый гроб поставить на старый; мама ведет меня по каким-то с трудом узнаваемым переулкам; на санях стоит узкий, неожиданно длинный гроб, уже заколоченный, мама садится рядом с возчиком, а я за неимением места – на край гроба, скользим в белом тумане, вокруг в полдень ни души, облегло нас вплотную медленно шевелящееся ледяное пространство, и так как я мертвым отца не видел, я думаю, что вот мы должны куда-то довезти этот деревянный ларь, постараться в дороге не замерзнуть и вернуться, и я тут же побегу в библиотеку, где мне обещали "Записки Пиквикского клуба", ведь папа ждет-не дождется этой книги в больнице.