Пожизненный найм | страница 85
– Никита, я тебе подарок хочу сделать. Я вот тут подумал о твоем повышенном интересе к самоубийцам, и решил, что если будет жмур в «Танит-групп», то я тебе поручу расследование. Чтоб ты мог лично у жмура расспросить, что у них там с нечистью за отношения, – в глазах у него бегали искорки, по всему было видно, что он очень высоко оценил свою шутку и ждёт от меня соответствующей реакции. Мне ничего не оставалось, как подыграть ему.
– А что – налажу контакты. Будет у нас и на том свете свой человек, – он заржал, я тоже рассмеялся, и мы разошлись по кабинетам.
В тот же день по заявлению о гибели Никитина я написал отказную. Конечно же, я не мог сказать его матери, что я на самом деле думаю по поводу смерти её сына. Скажи я ей, что у меня есть предположение, но начальство посмеялось надо мной и велело забыть об этом, она подняла бы шум на всё отделение, она бы пошла в прокуратуру или куда-нибудь ещё похуже – убитые горем матери способны на многое. Да что там, боюсь, на следующий день в газетах могли бы появиться сообщения с заголовками «Откровение следователя: в Москве приносят в жертву людей». Вероятнее всего, после этого меня бы просто уволили. А это означало бы, что я уже никогда бы не нашел нормальной работы. Я стал бы изгоем, и мне только и оставалось бы, что последовать по стопам моей матери – сдать свою однокомнатную квартиру и до старости колоть дрова в какой-нибудь экодеревне. Или маяться от безделья под индийской пальмой – на более благоустроенные пальмы денег, вырученных от аренды, мне бы не хватило. Правда, между моей матерью и мной была бы существенная разница: она делала все это по собственному желанию, а у меня просто не было бы другого выхода. Мне было очень жаль эту Никитину, которую я мог бы (да, это было в моих силах! ) избавить от чувства вины, но себя мне было всё-таки жальче.
Из дневника Андрея
В школе русский язык учат по старым учебникам и словарям, словно это что-то неизменное, незыблемое, точно слова – это камни, а фразеологизмы – мегалитические памятники, которые стоят тысячами лет. Оттого, наверное, школьная программа всегда кажется такой холодной, как чужие планеты на фотографиях НАСА, и такой далекой от обычной, повседневной жизни, где ты играешь в футбол во дворе и гоняешь по лесопарку на горном велосипеде.
На самом деле, язык – это что-то вроде океанского планктона, где каждая морская букашка – это слово, или буква, или запятая. Букашка умирает, если вода стала слишком грязной, если потерпел крушение танкер с нефтью, если что-то случилось в человеческом обществе. И вот ты набрал в рот воды и молчишь – а отчего же не молчать, если вода дистиллированная, бессловесная? Или не умирает букашка, а мутирует, выращивает себе ещё несколько некрасивых лапок, чтоб удобнее было барахтаться в мусоре – уродливая букашка, которую безрезультатно отгоняют от детей, букашка, которая напрочь прилипает к языку. Или наоборот – стало вдруг каких-нибудь букашек очень много, расплодились они и сразу ясно, что у рыбы, которая ими питалась, сгнила голова. Ученые говорят, что планктон – это что-то вроде градусника под мышкой у планеты, который показывает, насколько она больна, а школьные учителя должны бы были говорить, что русский язык – это градусник под мышкой, а может быть и под языком у страны. А температура – она такая, она всё время меняется.