Подконвойный мир | страница 12



Воевали — не пропали
И теперь не пропадем.
Мы фашистам в гроб наклали
И чекистам накладём.
Мы на нары тра-та-та
И под нары тра-та-та,
Но работать на сосателей
Не будем никогда.
Бей! Режь! Рви! Жги!
Шишкомотов потроши!
Кровожадного вождя
Режь для общего борща!
Бей! Режь! Рви! Жги!

Наверняка еще долго бы метались песни, агонизировали отчаянные рыдающие голоса и к небу рвался рев страстной, долго сдерживаемой яростной мести, но из соседнего купе непрерывно стучали и выкрикивали:

— Воры, план есть! Воры! Жучки план продают.

Первым встрепенулся Черепеня:

— Где план?!

— Что за план? — спросил Трофимова Пивоваров.

— Так по-блатному гашиш зовется.

Черепеня мигом выяснил, что в женском купе, расположенном в другом конце вагона, продают гашиш. Об этом оттуда и передали по цепочке.

— Начальник, на оправку! — закричали воры.

— Даешь уборную!

— Всё разнесем!

— Весь вагон обгадим!

Их выпустили. Столпились возле клетки с женщинами. Черепеня мигом получил за кирзовые сапоги кулек гашиша.

Зашли в уборную. Пивоварову бросились в глаза скабрезные надписи и рисунки на стенах.

— Какая гадость! — вырвалось у него.

— Это ж обычно, — пробасил Трофимов. — Всюду так: в центральном парке и в кино, в уличной забегаловке и в столичной школе. Пацаны забавляются. Помню, когда мы были огольцами, так самое страшное, что могло появиться на заборе или в уборной — это детский загиб в пару этажей, а для теперешних детей — это будни — повседневный язык ожесточившихся, измотавшихся взрослых. Теперь такое рисуют и пишут, что даже у меня искры из глаз сыпятся.

Вернувшись в купе, воры закурили гашиш. Трофимов подсел к Пивоварову. Покуривая, говорил:

— Зеленый ты, сынок, — пропадешь. Калякаешь, что жестокие мы. А знаешь ли, что у нас в прошлом? Лишнее ботать — не поймешь. Никто не поймет, кто не пережил эти бесчеловечные годы: крах крестьянства, тысячекилометровые пешие зимние этапы, пытки, лагеря, радиоактивные шахты, заполярную всеобщую загибаловку тридцатых и сороковых годов, крушение миров в войну и послевоенную подлость лагерной империи.

Трофимов затянулся подряд несколько раз. Дышал он тяжело, будто клокочущая лава сотрясала его богатырскую грудь.

— Сто подохло, а сто первый чудом выжил, но все у него внутри как в Хиросиме — все выжжено. Выжил зверь с душой яростной и беспощадной, жаждущей убить и умереть. А ты толкуешь: — жалей людей. Шляпа!

Лицо его побагровело и вздулось, глаза зажглись заревом безумной злобы. Черные жилы шеи набухли, напряглись. Он уже не говорил, а хрипло остервенело лаял.