Неразгаданная тайна. Смерть Александра Блока | страница 6
Корней Иванович, естественно, принялся горячо возражать, но позже… вынужден был признать, что то страшное время – страшное и в социальном, и в личном плане – было и впрямь временем его умирания. «…Даже походка его стала похоронная, будто он шел за своим собственным гробом».
Не укрылось это печальное обстоятельство и от острого глаза Маяковского, который тоже видел Блока 7 мая – правда, не в Доме печати, а в Политехническом музее. «…В полупустом зале, молчавшем кладбищем, он тихо и грустно читал старые строки о цыганском пении, о любви, о прекрасной даме, – дальше дороги не было. Дальше смерть. И она пришла».
Маяковский не совсем точен – стихов о «Прекрасной даме» Блок в Политехническом не читал, и зал был отнюдь не пуст, но главное он углядел зорко: за плечами и впрямь стояла смерть…
Ионов задумался… Говоря о Блоке, невозможно избежать темы смерти. Почему? На этот вопрос он не мог ответить. Все и всегда воспринимали эту тему как данность. Тогда Ионов поставил вопрос по-другому. Давно ли? Когда за плечами поэта впервые появилась смерть? И почему с таким восхищением и детским заигрыванием он постоянно о ней писал? Ионов вспомнил отроческое откровение Нины Берберовой.
Ей было всего четырнадцать лет, когда она впервые увидела Блока на поэтическом вечере в Петербурге. Произошло это в марте 1915 года; до этого она знала своего кумира лишь по снимкам. Правда, хорошо знала – очень внимательно и очень пристрастно всматривалась…
«Блок вышел на сцену прямой и серьезный. Лицо его было несколько красно, светлые глаза, густые волосы, тогда еще ореолом стоящие вокруг лица (и светлее лица в свете электричества), были те же, что и на фотографиях. И все-таки он был другой, чем на фотографиях… Что-то траурное было в его лице в тот вечер».
Не случайно в начале семнадцатого года Блок напишет о себе как о человеке, который «давно тайно хотел гибели». Причем говорил об этом не только дома, среди близких, но и при посторонних. «Самое слово гибель Блок произносил… очень подчеркнуто, – отмечает Чуковский, – в его разговорах оно было заметнее всех остальных его слов».
И произносил, и писал, и не только в стихах. За два месяца до «Снежной маски» признавался литератору Евгению Иванову, которого называл в дневниках «лучшим из людей»: «Со мной – моя погибель, и я несколько ею горжусь и кокетничаю».
В чем же проявлялось это кокетство? Быть может, в том, что, как говорил он тому же Иванову, его нисколько не страшит, если к нему, как к Дон-Жуану, явится каменный истукан и мертвой, холодной, неразжимаемой хваткой возьмет за руку? Или в том, что иногда жаловался, по свидетельству одного из мемуаристов, на избыток физических сил и здоровья? Не на нехватку – на избыток…