Охота на свиней | страница 35
Он ужаснулся этому у себя внутри. Невмоготу ни носить такое бремя, ни стараться сбросить его и забыть — невмоготу знать такое о себе.
Но вот прошло немного времени, и вдруг оказалось, что боится он одной только девочки. Она словно была орудием, правда, неизвестно для какой цели предназначенным, — что-то пугающее, грозное появилось в ней, в движениях бедер: по-детски узкие бедра — и какие-то чужие, внезапные, неожиданно гибкие и проворные движения, когда она выпрямлялась или вбегала в калитку, жизнь вдруг опрокинулась, вывернулась наизнанку, все так непривычно, так странно, все сочится страхом, особенно сухой детский запах кожи, который она еще сохранила… Было и другое. Порог. И за ним — лицо, неузнаваемое, дергающееся, искаженное. Он больше не в силах видеть это лицо, хватит, насмотрелся.
И тогда он твердо сказал себе, что нужно подавить в девочке это сходство с матерью. Именно здесь была опасность. Отсюда необходимо начать воспитание, здесь больное место, здесь требуется обработка. И отныне Товит, не жалея сил, воспитывал ее согласно своим представлениям — глаз с нее не спускал, за каждым шагом следил, а в конце концов уже и оплеухами награждал и порол, ведь девчонка упорно не поддавалась воспитанию, ничем ее не проймешь, все с нее как с гуся вода, стоит с отсутствующим видом, а едва он отвернется — мигом исчезает. Нету ее. Уже далеко, уже в другом месте. Напрасный труд — все равно что ловить движение воды в ручье, пытаться удержать в руках волны и журчание. Прямо отчаяние берет — все так отчаянно просто и так недоступно. Побои и затрещины доставались не только ей, но и ему самому, чувствовал он с мертвым отчаянием; безжизненное наслаждение, мертвое отчаяние — все замкнуто в нем самом, он сам заперт в себе, вот и все.
И он повернулся к внешнему миру, стал часто бывать на людях, занимался делами, все его существо словно сжалось в комок, отпрянув от нестерпимого, и целиком повернулось наружу, к миру, в то время он много торговал лошадьми — так он вошел в равнодушие. Это было ужасно, по всему этому он заметил, что постарел; в его власти было покинуть нестерпимое, он перестал быть только жертвой; когда угодно он мог уйти в равнодушие, зная, что оставляет тогда позади — себя настоящего и делается вроде как миражем, призраком, что жизнь его тогда бьется на ветру, такая же пустая, как птичье пугало в ветвях вишневого дерева, — но он мог это сделать и делал, потому что иначе было нельзя. Он уходил в равнодушие, все становилось однообразно одинаковым, пустая земля, гладкий камень. Но ничего другого ему не оставалось. Только выбирать между нестерпимым, в этом нестерпимом он вскоре умрет, так он чувствовал — убьет и умрет. Выбора не было. Он поднимался на поверхность, в равнодушие — словно предавал свою плоть увечью.