Шалом | страница 42



– Да уж лучше вилки пионерам в жопы вгонять, чем всю жизнь на остановке пивом и сигаретами торговать!

– Тупое, безответственное заявление! За такие мысли надо в Сибирь! На Беломорканал ссылать!

– На себя посмотри, сама на «Беломоре» сидишь! Из дури всякие иллюзорные смыслы выдуриваешь!

– Дура! На чем хочу, на том и сижу! А ты постоянно бухая ходишь! Самая кривая извилина в его голове!

– В конце концов, Светка видела, за кого замуж выходила!

– Так ты ж ей обещал, что станешь великим художником – денег будет немерено. А вместо этого каждый раз говоришь ей: «Потерпи еще немного. Этот год будет тяжелым, но в следующем все наладится». И так уже пятнадцать лет! А теперь еще припрешься к ней с этими драными котами на голове! Смотри, какие морды ехидные. Пасти раззявили. Того и гляди, сожрут эту бедную рыбу на блюде!

– Сама пасть заткни, кривоногая! – прорычал Святополк и поймал на себе одобрительный взгляд Валенрода.

Не выдержав разброда мыслей, Андрэ встал, подошел к столу и налил полстакана вина из недопитого накануне пакета.

Предрассветный белесый туман в проеме окна понемногу принимал очертания крыш и пошарпанных стен, что стояли на другой стороне большого двора, прилегавшего к Тахелесу. В комнате было тихо. Лишь легкое похрапывание есаула нарушало безмолвие этого утра. Голова зудела и чесалась. Казалось, что мысли высунули свои колючие шерстяные одеяла наружу, и теперь они, сбившись в кучу, топорщились у него под Шеломом.

Андрэ подумал, что в принципе и Марья Прокопьевна, и жена его Света, и он – каждый по-своему прав. Просто неуютно им вместе, вот и мучают друг друга. «Впрочем, – заключил он, – какое теперь это имеет значение? В новой жизни все равно их не будет». Приоткрыв окно, Андрэ сделал глоток влажного берлинского утра и отправился под одеяло к Ингрид.

Он проснулся, когда день перевалил далеко за полдень. Ингрид рядом уже не было. Окинув мастерскую взглядом, он обнаружил Буяна, который, с угрюмым выраженьем лица сидя за столом, потягивал пиво из банки. День за окном являл собой полную противоположность его мрачному настроению. Он переливался оттенками желтого кадмия, весело шумел улицей, давал всем видом понять – тот, кто не оценит его ликования, – конченый меланхолик и мизантроп, которому незачем понапрасну дышать этим свежайшим, с привкусом паровозной гари и кофе, берлинским воздухом. Даже погибшие мандавошки в солнце этого дня выглядели умиротворенно. Пронзительно голубое небо, как на полотнах Буяна, провожало их в последний путь фейерверками чистейшей берлинской лазури.