Плач по уехавшей учительнице рисования | страница 42



– Я люблю тебя, но это все. Больше мне ничего не надо. Всё остальное, остальные тут лишние. Я не хочу видеть ничьи рожи, я уже прошла сквозь это, знаешь? Мне скоро двадцать лет! Я от этого ушла. Я их ненавижу, кто туда ходит, – там же все напоказ! Хочешь – иди без меня. А я просто люблю тебя, я без тебя не могу жить! Остальное просто фигня, дикая хрень, слюни, в конце концов, можешь ты мне просто поверить?

Она бросила Анну, едва наступила зима, но если быть точным, это случилось после первого неудачного свидания, которое Анна все-таки решила устроить, загибаясь от отчаяния, видя, что Санька все равно уходит, удаляется и прямо на глазах делается прозрачной, исчезает в нарастающем недобром звяканье и гуле. И чтобы только спасти покачнувшуюся любовь, Анна стала целовать ее нежно и мягко, худенькую хрупкую девочку, испуганную и вдруг стихшую, смешные ключицы, и даже расстегивать детскую одежду, и даже снимать, но остановилась на пороге, отвернулась, не смогла, сказала внезапно грубо: «Одевайся! Одевайся сейчас же, ясно?» До сих пор Сашка слушалась ее во всем, но тут сказала вдруг: «Не хочу», прижалась к ней крепко-крепко, ткнулась теплыми губами в шею. Анна заплакала, отцепила, толкнула в плечи, Санька тут же осела на диван, бежевый жесткий диван чужой квартиры, как-то ссутулясь, опав, полуголая, плохо соображая. И хотя Анна и сама была пьяным-пьяна, это для смелости они выпили тогда побольше, но она знала способ, пошла в ванную, облила голову ледяной водой и, всплакнув еще немного в полотенце, вырвала в туалете, вернулась в комнату, повторила почти без слез: «Одевайся, одевайся я говорю». Насильно помогла ей одеться, волоком волокла по метро, привела к самому подъезду. Саньке стало плохо, Анька повела ее тошнить к гаражам, потом обратно к дому, втолкнула в лифт, к бабушке-папе, а когда шла обратно – пошел белый-белый, ледяной-ледяной, но в голове была труха, в душе труха, и бил озноб. Болотный шарф почему-то оказался у нее в руках, и она обернула им маленькую мерзнущую голову. Шарф слегка пах Санькиной рвотой.

На следующее утро, когда Анна ждала Сашку у подъезда, чтобы вернуть постиранный шарф и потому что не могла не ждать, не видеть, Сашка первая шагнула к ней и сказала просто: «Больше не приходи». Снег падал на темные волнистые волосы, на пустую голую шею, в горячие светлые глаза, потому что на миг она взглянула по привычке куда-то на далекие крыши. Куда ты смотришь, скажешь наконец? Но вслух Анна ничего не произнесла, молча сглотнула, отступила, постояла одна, а потом тихо дошла за Сашей до самой школы, невидимая ей, и там упала всем телом в снег, нерастаявший, нараставший, потому что он все шел и шел светлыми густыми потоками, такой же холодный, крупный, больной. Она полежала на тонком снегу, остужая горячий затылок, жаркие ладони и спину, глядя в окна четырехэтажной салатовой школы, помахала невидимым школьникам в блестящих окнах, она оставляла Саше себя, свой последний след, отпечаток. Сашка! Эта вмятина – я, руки, ноги, башка, туда, где шея, смотри, вминаю твой шарф. И шарфик взвился по слепому беззвучному автопортрету. Она поднялась с колен, не оглядываясь, не отряхиваясь, пошла. Куртка была без карманов, и некуда было деть заледеневшие уродские красные руки. Вместо сердца в груди лежал крепко слепленный круглый снежок.